Николай Тцаров
Повесть
На чтение потребуется 5 часов 30 минут | Цитата | Подписаться на журнал
Оглавление 2. Быть человеком. Часть 1 3. Быть человеком. Часть 2 4. Быть человеком. Часть 3 Быть человеком. Часть 2
Мы разговорились в интернете; вспоминается, что у неё были некоторые ошибки в словах, которые почему-то мне понравились... Не могу понять, господа, – вероятно, понравились оттого, что в них угадывалось детство; спустя несколько часов беспредметных разговоров в интернете, я предложил ей вновь встретиться у неё дома. Я смутно вожделел отказ, означающий какую-то маленькую, хоть и опоздавшую, добродетель. Но будь у неё добродетель, я бы не сел за руль, отрадно лавируя меж черепах навстречу к ней. Я позвонил по домофону (номер квартиры она напомнила в диалоге) и нырнул в подъезд, перед этим краем глаза заметив, что при входе висит список должников и в нём красовался её номер, – но мне было не по себе на него смотреть, посему я и не придал особого значения этому, прошмыгнув мимо её правды. Кстати, очень забавляет, как бюрократическая машина из кожи вон лезет, чтобы казаться сухой, обезличенной, законно-справедливой, как бы лишённой человеческих низменных порывов, но при этом – есть средоточие всего низменного в человеке, ведь взять тот же список задолженностей, который есть способ унизить человека довольно-таки приземлённым, чисто человеческим манером – так сказать, argumentum ad hominem. Милая и лживая жизнь. Будучи трезвым, я явственно увидел испещренную трещинами стену дома и загаженные углы. Хрущёвские амбиции, покрытые кракелюром, забытые богом и оставленные на авось умершей идеологией. Вспоминается, что, поднимаясь по ступенькам и созерцая сие убранство современных мещан, я думал лишь об одном: «Болезнь, болезнь, болезнь». В то время частенько мои мысли венчались или зрели этим непонятным словом «болезнь». Что болезнь? Сейчас я совсем позабыл своё понимание болезни, вероятно, оттого что и сам окончательно заболел. Главный симптом болезни культуры ведь, господа, это полная слепота к краху... Впрочем, это с одной стороны, а с другой, – не стоит всё обобщать, – симптом состоит в тех клетках больного организма, что сопротивляются и делают это максимально, то есть полностью избегая болезнь, ненавидя заражённые клетки и мечтая, допустим, о том, чтобы быть в теле нациста, накачанного первитином и чувствующим себя абсолютно здорово и бодро, – и клеткам без разницы, что первитин в конце концов обратит и это здоровое тело в совокупность неизлечимых болячек, коими пугают на пачках сигарет, чью огромнейшую кучу я увидел на подоконнике в подъезде, и это-то ещё рядом с обрызганной какой-то дрянью табличкой о штрафе за курение. Вероятно, господа, ваше любопытство касательно моего, – граничащего с мономанией или другой бредовой одержимостью, – вечного напоминания о каком-то «детстве» уже вылилось в недовольство. Что ж, я и сам не знаю, отчего же я так зациклен на этом. Отсутствие детства? Может. А может, имплицитная эфебофилия? О, Господи! Может, и не имплицитная, а эксплицитная! Педерастия, педофилия?! Ох! Греческая любовь! Греза о Тадзио, Антиное или Лолите! Травмы детства? Фрустрация из-за того, что тоже не владел в детстве!? Не знаю, господа, отчего меня так тянет ко всему детскому. А всё вышеперечисленное – не более, чем глупость, сразу же отсеиваемая. Может, доля правды там есть. Маленькая долька. Та, которой не обрадуешь даже маленького африканского ребенка, который за всю жизнь из еды видел только себя, отражаясь в грязной реке. Как только я вступил на лестничный пролёт её этажа, отворилась дверь и она высунулась оттуда, светло улыбаясь, сверкая глазами, говоря тихим своим голоском: – Привет, давай заходи, – и посматривала по сторонам. – Давай, – и когда я вошёл, она заулыбалась, заразила улыбкою и меня, а потом поковыляла на кухню. Я за нею, ширя во все тридцать два зуба искусственную улыбку. Рот мой всё змеился и змеился, а в глубине души, я помню, меня терзало какое-то сомнение; ощущение, что я зря это делаю; ощущение, что я зря к ней пошёл и что она очередное тело. Я ей давал слишком много смысла, но тотчас и слишком сильно её обесценивал: меня это всегда преследовало; мой вечный каприз-хамелеон, меняющий окрас то с гуманистического, добродетельного, эмпатийного на циничный, либертинистский, нигилистический, то, опять же, с нигилизма на веру в высшее. Также вспоминаю, что меня сильно душило, что она живёт в таком доме, что она столь мила со мною, но теплится в обшарпанной квартире, предваряемой смердящим и изувеченным подъездом. Но как только я жалел её, тотчас возникало в памяти мелкое событие, мелкий фактик – купленные заранее презервативы, говорящие, что ей без разницы было, с кем (также меня мучили сомнения насчёт её воздержанности до меня, – но они рассеивались, ведь по ней и вправду было видно, сколь она робкая, сколь она закрытая. Поэтому, вероятно, я действительно был второй после её мужа). Это уже обесценивало меня. Впрочем, могу сказать точно, что она была самой доброй девушкой из всех мною виданных. Действительно, в первое время всё злое и демоническое, что могло бы быть в ней, угадывалось единственно в неосознанном, впрочем, как и во всех людях. От этого уже нельзя избавиться – каждые светлый лик, светлая поступь, светлые мысли, светлые поступки имеют какую-то мерзость на фоне, вдалеке, в корне. Об этом, собственно, где-то сказал Чехов. Кажется, в палате. Или в даме с собачкой. Не помню. Также я заметил, что она несколько прибралась. Над кружками чая клубился пар. За окном – желание повеситься. Она молчала, вынашивая какую-то мысль. Я молчал, вынашивая какую-то мысль. Она заговорила: – Ну... Привет. – Привет, – улыбаясь, отрезал я. Меня буравили её огромные, выразительные голубые глаза, – предмет кучи бездонно-океанических эпитетов, венчающих бездарные строфы о красоте пассии. У неё были пышные губы, над которыми нависал бесцветный пушок. Морщинки избороздили лоб, разрыхлили плоть у глаз, постепенно снедали всё лицо. Увядшая красота, она точно растоптанная роза, – когда-то было красиво, а сейчас остались только шипы. Впрочем, в ней сквозила свежесть, – именно в глазах, широко раскрытых, таящих в себе то же самое безмолвное недоумение насчёт вчерашнего дня, который тревожит и меня. У неё было маленькое круглое зеркальце на столе, – видимо, чтобы выщипывать брови, – там отражалось моё лицо. Я был хорош. Пусть морщины, но во мне угадывался лик Македонского, Наполеона... Всё-таки человек радуется чему-то только обращаясь на самое себя, – превеликий, но неискоренимый эгоизм; человек всегда радуется только самим собою: своим здоровьем, дающим ему вволю насладиться бегом, приятной усталостью после тренировки, своим умом, дающим ему фундамент сказать что-то остроумное, своим лицом, когда он впадает в любовь. И всё это, повторюсь, неискоренимо, ведь гнездится в самой основе человека, а точнее это и есть его основа – ведь естество человека пребывает в контре этому миру, скажем так: оно есть одно, оно есть запуганное, одинокое, отчужденное, – и никакого единения ему по-настоящему с кем-либо, кроме плотских отношений по принципу купли-продажи, рыночных хитростей, являющих собой яркую иллюстрацию слов «эфемерность» и «бренность». Короче, я считаю, что человек – это всегда единица. Единица слишком сильно всё осознающая, слишком сильно что-либо желающая, сталкивающаяся с неподатливостью бытия, – бытия, уподобляющегося капризной и легкомысленной девушке, готовой отвергнуть тебя из-за малейшего просчёта, которого не допустил твой соперник (следовательно, к бытию нужно идти с плёткой, как у Ницше. Ведь бытие, как понятно, величайший и омерзительный мазохист, избирающий в палачи самых одичалых и гнилых существ). Толпа же, с виду цельная, всё-таки также состоит из кучи единиц, – и среди этих единиц найдётся униженная, играющая роль козла отпущения. И эти козлы отпущения, эти клоуны, обязательно и сами будут заблуждаться насчёт единства – их поразит своего рода Стокгольмский синдром, вырывающий глаза из орбит, поэтому они не видят сути вещей – они унижены, они забавные, они играют на руку другим единицам. Это как в кино: есть обязательно комичный персонаж, вечно выкидывающий какую-то глупость, вечно попадающий в анекдотические ситуации; он не осознаёт своего унижения, а все вокруг смеются над ним. Зритель ясно видит – он глупец, а окружающие его люди куда более достойны, чем он. Тоже ведь селекция, тоже ведь тошнотворная правда жизни, достойная быть новеллой в «Декамероне». Помню, что я слишком засмотрелся на своё отражение, пока она молчала и попивала чай. Она посуровела, с лица исчезла веселость и она тихо проговорила: – Ты меня не осуждаешь? Я, может, зря... Глупо всё как-то. Тебе не кажется, что бывает всё до тошноты глупо? – Что глупо? Вроде, нормально всё. Да и не осуждаю я тебя. Честно признаюсь, меня всего переполняло удовольствие, когда она перед мною так отчитывалась. Она смотрела на стакан с чаем, кажется, видя там своё собственное отражение. Может, как раз-таки из-за своего отражения она и посуровела. – Ну, ладно. Надеюсь, и вправду ни за что не осуждаешь. Ты мне показался каким-то грустным. – Ну нет. Не грустный. И с чего бы мне осуждать? Не за что осуждать. Всех не за что осуждать. – Думаешь всех не за что осуждать? И не успел я сказать подлинные свои мысли, почему людей не следует осуждать, – ведь все просто погрязли в своём грехопадении и осуждение их оргии – только лишь юродство и наивность, характерные для морализаторов, потому что скопище больных наслаждаются своим пороком, – как она отчеканила глупость: – А ты идеалист... – М? – Идеалист это когда человек... – Стой, я знаю, что такое идеалист. Не знаю. Может, и идеалист. – Идеалисты хорошие люди. – Думаешь? – Знаю. Уверена, что хорошие люди. Значит... Сам понимаешь, что это значит. То, что ты не плохой, как минимум. – Я ещё ничего хорошего для тебя не сделал, чтобы быть хорошим ведь. – Не осудил – уже хорошо... Ладно, глупости несу, да? – Да нет. Не глупости вовсе. И её лицо озарилось улыбкой. Вспоминая эту улыбку, я хочу лишь одного – пробить себе темя, унаследовать землю, до отказа набив собою могилу, согласно слюно-запотевшей риторике сибирского панка. Демоническая улыбка. Нет, я её осуждал. Нет, я её осуждаю и до сих пор. Я тебя осуждаю, Медея. Ты была мною обманута уже тогда, – ты мне казалась легкомысленной, а твоя улыбка только множила твою легкомысленность. Эта улыбка заставила запах твоей кухни отзываться, точно эхо войны, в кошмарных снах. Я чую этот запах – дешёвый чай. Я чую этот запах – до смешного убогое и до убогого смешное благоухание отбросов из основного сырья, идущего на корм важных свиней, восседающих над трупами нелепых заводчан. Я тебя осуждаю, Медея, ведь ты очередное недостойное тело, попавшееся на моё импульсивное благородство, готовое уступить место садизму от одной только обиды. Я тебя уже тогда осуждал: ТЫ была слишком ЖИЗНЬЮ, когда как мне, по-видимому, нужны ирреальные небытие, ничто, идеал, греза, сон, стерильность, чистота, бескорыстность, увлажненные глаза, взирающие на меня, чистая кожа, безропотно продавливающаяся под моими пальцами, тепло тела, не внушающее моральный холод, чистые, не оскверненные нашими низменностями мысли, благие, не эгоистические настроения, живущие разве что в утопичных книжонках и тех самых небылицах морализаторов – мне нужны звёздно-недосягаемые мечты, идеал, идеал, идеал. Звёзды! Я хочу их держать в руках, я хочу ими владеть, хочу, чтобы они были мои, чтобы были ТОЛЬКО мои, чтобы ничего не могло владеть ими ещё, – и НЕТ, не так, чтобы кто-то глазел на них, сгорая от зависти, а чтобы и вовсе её не было. Нет, пусть будет, пусть будет зависть. Я хочу зависти, хочу, чтобы кому-то жгло всю грудную клетку от завистливости! Пусть они наблюдают за моим счастьем, утопая в смердящей канализации, а я смотрел, смотрел свысока, с горних высей, где видна макушка атланта, на их страдания. Нет, нет, лучше без зависти. Чтобы была красивая поверхность, а не зрела жирным паразитом в глубине тела всяческая мерзость. Хватит. Простите за написанное выше, господа. Это так – минутное помутнение. Но удалять не буду, – я ничего не удалю, ведь это будет ложь. Не поддаваться панике. Продолжим. Мы поговорили ещё чутка, а после она кротко пошла в ванну – сами знаете зачем. Пока она была там, я услышал, как пискнуло уведомление в её телефоне и решил заглянуть, – это был Сергей. Сообщение в шторке было скрытым, поэтому я не знал, что именно он написал. Меня разбирали и смех, и досада. Смех – сами знаете почему, потому что вновь бытие на моей стороне. Досада – потому что бытие заставляет радоваться меня такой мерзкой вещи. Я вам, господа, всё-таки проясню, что не успел сделать ранее. Стоит пролить света также на моё жизнеощущение, – хотя оно и так сквозит в кучи словесных конструкциях, как бугорок опухоли на теле, – всё, конечно, началось с детства (но не детство виной! Детство – потому что глаза у меня открылись уже тогда. Хочу повторить, что не верю в иррациональную озлобленность, рожденную детством, – это слишком просто, слишком легко, да и хоронит любого озлобленного человека. А как так можно в наш век либерализма? Их нужно понимать, их ведь нужно прощать, – мы ведь начинаем прощать сексуальных извращенцев. Почему же мы не прощаем нравственных извращенцев? Безусловно, человек открытая книга, отдающая не ароматом бумаги, а смрадом сточных вод – или же смрадом отвратительной душонки и писателя, и героев, выдуманных первым. Но утверждать, что человек предопределен детством – чересчур просто: всё хуже, он идеен, а его идеи рождаются в определенных условиях – условиях общественных, в условиях интимных, в условиях выбивающихся из шквала сегодняшних ярлыков, которые вешают на всех. Не то, чтобы это угнетает человека, эти ярлыки, нет. Просто они упрощают его, с упрощением искажают, а это несколько непродуктивно. И например, озлобленность на женщин – это ведь считается якобы одним лишь плодом невроза, но это не так. Я считаю иначе и более здраво. Озлобление на женщин, а может, и вовсе целый мужской esprit de corps против женщин, – это всё реакция на легкомыслие широких бёдер и узкой талии): я как-то вскользь упомянул измену в моей семье – это было кульминацией, разумеется, и так давно копившихся душевных терзаний обеих сторон. Они были оба мерзки. И оба эгоистичны. И раз я ребёнок обеих сторон, то мне приходилось вникать в два противоборствующих лагеря: я их прекрасно понимал, – они оба были закрыты друг от друга по природе. У одной были свои желания, у другого свои. Одна была слишком ленива, чтобы вникать в душу другого, а другой слишком нем, чтобы о душе говорить. И я сразу же понял тогда цену людям – ленивые, порочные, мнительные и мерзкие. У них не было духовного родства, казалось, потому что мать и вовсе не была способна на это – мне это тяжело говорить, но в конце-то концов она была животным. Почему животное? Потому что разрешила своим животным инстинктам воплотиться в реальность. Много факторов на это повлияло – ненависть к моему отцу, скука, легкомыслие, фрустрация. Но главенствующий фактор среди всего этого – один лишь инстинкт. Или точнее – идея, что можно разрешать инстинкту править тобою. Идея. Ведь поступать так – уже признание, что ты допускаешь такое, самое емкое и исчерпывающее признание, которое не требует больше слов. Это именно идея. Господа, во всю жизнь, начиная с момента измены, повлекшего за собою бурные скандалы (интересная, кстати, вещица, друзья: мой слабовольный отец с ней прожил ещё с месяц, а то и два, каждодневно понимая измену, а лишь потом уже, не вытерпев, ушёл, объявляя намерение развестись. Жуть, одним словом), я считал, что мир человеческий – всецело мир идей и идеологий. Нет ничего, что было бы лишёно смысла. Смысл есть во всём. Есть смысл в том, когда военный насилует девушку своего врага, – тут не похоть, тут унижение противника, похоть даже инструмент для унижения – «знай, я воспользовался этим телом, получил удовольствие, обесчестил его, а ты будешь ревновать, завидовать и беситься», – и ведь такие инфантильные глупости тревожат даже в почтенном возрасте: собственно, потому что человек в принципе инфантилен. Все ужасы, которые есть, обладают смыслом. Это меня и пугало. Пугало местами и до холодного пота, с которым я просыпался посреди ночи из-за кошмаров. Смысл есть всегда... И в измене, которая объективно была игра гениталий (мы же не пугаемся спариванию обезьян), был смысл для моего отца, ставшего жертвою установок тела, – смысл, что его растоптали, унизили, отвергли, не дали удовольствия... Не могу всё сказать, что думаю об этом, пока что. Впрочем, что всё имеет смысл, вы уже поняли из ранее написанного. Так вот. До измены, мне кажется, была уже изначально неправильная установка у обоих – её-то апогеем и было потное, стонущее и хлюпающее предательство. Мне кажется, им не хватало просто взаимопонимания и любви. Не той любви, – которая есть чистый эрос, чистая похоть, – принимаемой из-за отсутствия альтернатив за единственно подлинную, а любви звёздной – любви с полным взаимопониманием, любви, которая есть... Ох, да и сам не знаю, про какую я любовь-то! Видимо, это то самое идеальное, что и не придумать даже – настолько оно далеко от бытия нашего, что даже философским отрицанием не может быть. В общем. Не было у них любви космической, бескорыстной, чистой, настоящей, а были лишь похоть, грехопадение, заблуждение, непонимание и, последнее, доктрина – мысль, что можно отдаваться своим инстинктам, а не разуму. Это всё не любовь, а союз двух обезьян – придёт другая обезьяна, парочка расстанется, самка уйдёт к другой мартышке потому что она лучше. Мерзость. Я поэтому и сказал, что она была животным – ведь это чисто любовь приматов, полная своих условий и ужасов. Я бы на месте отца, чуть завидев мысль матери, допускающую измену, – бросил бы её, послал бы, да в конце-то концов не зачинал очередной страдающий атман – меня. Вот мой идеализм: осмысление всего и вся. И никто, повторяюсь, никто не хотел вникать в это. Никогда. Медея не исключение. А я всегда понимал всех. Итак, господа. Ваш синяя борода немного отвлёкся. Продолжаю. Но то, что было после того, как она вышла из ванны, – это вам не интересно должно быть, это чисто плотское. Дальше – первые, скучные дни любви, – ведь, как известно, первое время любви не что иное как накопление чеховских ружей, аккумулирование обид для дальнейших скандалов. Начаться недовольству сейчас мешает лишь одно упование, что все злостные вопросы, все обидные вещи, недопонимания – не правило, а исключение. Но всё оказывается правилом. Оказывается так, что неприятные жест, действие, мысль – это целая черта характера, а не иррегулярный, готовящийся всё-таки бесследно пропасть эксцесс. И так было у нас с Медеей – первое время я лишь постигал её точнее, не злясь, но в мыслях постоянно укоряя её и сомневаясь, стоит ли мне быть с нею. И в целом, я не понимал, почему был с нею. Наверное, оттого, что она казалась доброй (как минимум, она не была очередной девушкой-анальником, любящей всех людей свести в ранг предмета, вещи, машины, и на том качать свои потребительские права – сколько ж я навидался гнилых, фривольных и прогрессивных женщин! Все они – эгоцентристки, сколь бы ни были либеральны. Чересчур самонадеянное мясо, но всё ещё подвластное мужской силе и зависимое от неё – сколько же женщин я по-сути содержал, а в обмен получил ровным счётом ничего. Благо, меня ни разу никто не бросал – я бросал: считайте, месть) и внушала мне теплую надежду, согласно которой настанет тот день, когда хоть один человек меня поймёт, – но это была ошибка, так как самое первое моё условие не было выполнено. Сами знаете, какое. Чистота. Через неделю произошло закрепление любви: она мне исповедовалась о себе объемно, пространно и, вероятно, действительно обо всём, думая, что во мне нет ни толики осуждения. Перед этим, конечно, я познал её быт, познакомился с её дочерью – безликое, маленькое тельце, но готовое раньше времени, судя по интересам, проникнуться новомодным подростковым озлоблением на родителей. Аполлинария. Не по возрасту высокая акселератка – видимо, ростом не в мать, а в отца. То, что с ней должно произойти через пару лет – уже намечается и в этот описываемый период: будет какой-то глупый, подростковый псевдоинтеллектуализм, заставляющий этих девочек и мальчиков брюзжать о том, что возраст – не показатель интеллекта; такие юноши действительно компетентны в чём-то не по годам, но исключительно из-за того, что взрослым такие вещи неинтересны. Это угадывалось в её любознательности. Прибавьте сюда претенциозный, глупый и надменный слог – и получится эта Аполлинария, имеющая ангельское личико – точную копию своей матери, но не иссохшую, не подверженную старению. Роза ещё не растоптанная. Эту девочку видел я совсем редко, ведь чаще всего она не была дома, а когда была – мать постоянно её ругала и девочка закрывалась у себя. Конечно, Медея при мне пыталась скрытно, имплицитно, одним лишь укоризненным взглядом, но нередко не сдерживала пыл на бытовые проблемы вроде неубранных игрушек, разбитых кружек и проч. Злилась на дочку, казалось, сверх меры. Сдерживая пыл, Медея вся краснела из-за стыда, из-за чрезмерного раздражения, приумноженного тем стыдом, – стыд туманит рассудок, – и, казалось, могла вот-вот взорваться. Из этой оперы мне вспоминается момент, когда Медея наступила на пятно сладкого чая, въевшегося в ковёр. Виновник известен. Медея увела Аполлинарию в комнату, закрывшись там, и шёпотом отругала как-то гадко, некрасиво, не так, как принято ругать детей. Разумеется, я подслушивал. Как без этого? Не говорите шёпотом – всё равно подслушают. Лучше делать вид, что ничего не скрываете. Может, и слушать не будут даже. Исповедь происходила в декорациях погруженной в ночную полутьму комнаты, малость позолоченной желтым светом уличного фонаря, бьющимся чуть ли не прямо в окно. Мы лежали на кровати и, вспоминаю, она привстала, взглянула на меня и стала вопрошать шёпотом: – Можно я кое-что расскажу? Я никому не говорила, а тебе хочется. Я ответил, что можно, хоть и боялся напоминаний о бывшем. Но сила, та сила, что теплится во мне и слепо желает взаимопонимания и полного родства подвигала меня сказать «да». Она вновь легла и стала разглагольствовать шёпотом: – В общем... – тут она мягко произнесла моё настоящее имя. У меня забилось сердце и, чёрт подери, я хотел её выслушать, – я никогда, никому, ни при каких обстоятельствах это не рассказывала. Ни матери, ей уж тем более, ни кому-то ещё. А к тебе... Не знаю, такое непреодолимое желание исповедоваться... Именно исповедоваться... Я хочу, чтобы ты знал об этом. В общем... Не знаю даже, как начать... – в её голосе стали угадываться нотки сомнения. Словно она осознала, что поспешила, что это не стоит рассказывать. Однако, раз начала, то и продолжила силою: – Я тебе сказала, что брак был мерзким, это так. У меня от него до сих пор нервы сдают. В общем... Да сколько можно говорить «в общем»! – хихикнула она, – так вот. Его звали Женя. Это был мой первый раз. Я очень сглупила, очень. Мне казалось, что он подготовился. И мне кажется, он был немного пьян... Уже тогда... Так вот. Случилась вот она, – она имела в виду Аполлинарию, – и пришлось замуж выходить. Он не хотел, он был какой-то совсем инертный, как животное, но всё равно женился. И брак продлился годик всего-то. Он всё это время пил и ругался на меня ни за что. Очень мерзко было, мы успели за этот годик сильно разругаться... А я не хотела всего этого, я не хотела, я хотела другого, – она начинала хныкать, – я хочела, – она сказала именно так, – чего-то нормального, чего-то хорошего, сама не знаю, что хотела, вообще не хотела ни брака, ни чего-то ещё, а рисовать или что-нибудь ещё, но кому нужна я-то, бесталанная? Я себя проклинаю, мною просто воспользовались... И пусть бы просто воспользовались, но ведь оставили её... Я спокойна, говорю дальше... Пока мы жили вместе, он в какой-то момент совершенно внезапно мне сказал: «эй, ты в курсе, я сейчас иду ... другую». Он собрался и ушёл. Я не понимаю. Я очень скудно рассказываю, но это так было. Просто внезапно, представляешь? И он пришёл. Он пришёл, поговорил со мной спокойно, будто до этого не злился на меня. А я так и не понимаю, было ли что-нибудь с другой. Однажды он ещё сказал мне: «ты – ненужная»... До сих пор помню, каким тоном это было произнесено – оно было произнесено очень спокойно, очень машинально, очень как-то пассивно-агрессивно, но гром, гром внутри был... А после развода... Через год, я вспоминаю, он мне звонит и говорит, чтоб я вышла. Он был в машине, мы куда-то поехали. Мы занялись этим, а после я его не видела, – связывают только алименты, но они через судебных приставов. И на квартиру всё равно не хватает. Я ненавижу этот дом. Я ненавижу этот дом, меня тут тоже все ненавидят, я хочу уехать, уехать в хорошее место, куда-нибудь, как в Швеции, какой-нибудь домик у озера, как в раю... Но только уехать отсюда, а денег нет... Прости, прости, что всё это рассказала. Но ты, пожалуйста, не бросай меня. Не надо, не бросай. Я миллион лет была словно в заточении, а тут появился ты, который готов меня понять. Прости за рассказанное только. Прощаешь? Я вспоминаю, как она прильнула лицом ко мне и стала чутка сопеть, а я в это время... Мне стало невыносимо одиноко. Я проходил вновь всё то же, что было всегда, – мне вновь почудилась скульптура Бернини. Мою Прозерпину вновь украли. Я всё думал, кто этот бывший? Что за фрукт этот Евгений? Почему она после унижений пошла всё равно к нему!? Легкомысленная! Легкомысленная идиотка! Идиотка! Я хотел рыдать от очередного одиночества, но вместо слёз я тихо проговорил: – Да ничего, не за что прощать, всё будет нормально у нас, – последнее я сказал как бы силясь, как бы превозмогая, ведь мне было болезненно связывать себя с нею, но НАДО было. – Теперь ты знаешь, что я за идиотка. Но я буду лучше, я для тебя буду лучше, – и эта глупышка одарила меня своим поцелуем. Как же мне было мерзко принимать этот бестолковый подарок. Тем не менее моё отвращение смешалось с эмпатией. Мне было вправду жалко её, – как же можно такую идиотку бросать. Она уснула рядом со мной, а я же в свою очередь всё думал и думал про эту скульптуру – она была отдушиной. Иногда так прекрасно облечь всё мерзкое, что есть в душе, в нечто поэтическое. Поэтому так сладки страдания из-за ностальгии. Они безгрешны. Трагизм, конечно, не умалён, но куда более непринуждённый, выносимый, в чём-то приятный. Поэтому так сладки страдания из-за чарующей реминисценции – смутного цвета бабушкиной двери в деревне, смутного ощущения запаха какого-то блюда, приготовляемого твоею мамой в детстве. Или прочно запечатлённого образа – разбитая коленка от излишней неосторожности во время игры в прятки. Это, безусловно, красивые страдания, хорошие страдания. И я бы всё отдал, чтобы они были у меня. Но нет. Моя Прозерпина-страдание – лишь на мгновение поэзия, а после в игру вступает вероломная мерзость, нагло выселяя прочь из головы последние нотки романтизма, полностью обуревая, захватывая мысли, как последний империалист, насаждающий маленькой стране свой «Pax Romana», негодуя, как может быть что-то иное, чем его собственные стандарты (вероятно, он даже может соглашаться с правом маленькой страны на самоопределение, на самость, но в глубине души будет брезговать, будет сомневаться насчёт ценности этой самости. И он будет прав: высшее существо питать из позитивного, миролюбивого к низшему может только снисхождение. О равенстве и речи не может быть). Ностальгия по цветочкам в детстве, по вечно зеленом дворе отступает... И приходит реальность: ретроспективная ревность (которая есть обсессии), ревность простая, чересчур мучительная фантазия и неискоренимое одиночество. Это тоже купюра, господа. Нет, скажу прямо, скажу, как я тогда думал: я её проклинал, что она уподобляется куртизанке, что она не хранила свою девственность до меня, что она столь мерзкая, столь глупая, что она – нелепое тело, которым попользовались; мне было противно, что я лежу с телом, которым попользовались. Но я не мог встать. Не мог уйти прочь. Сверх-я? Вероятно, господа, моя престранная добродетель есть результат всё той же мерзости. Это, впрочем, я вам уже написал: желание дать удовольствие пассии. Мой маленький декаданс. Моя маленькая мерзость.
опубликованные в журнале «Новая Литература» в декабре 2022 года, оформите подписку или купите номер:
Оглавление 2. Быть человеком. Часть 1 3. Быть человеком. Часть 2 4. Быть человеком. Часть 3 |
Нас уже 30 тысяч. Присоединяйтесь!
Миссия журнала – распространение русского языка через развитие художественной литературы. Литературные конкурсыБиографии исторических знаменитостей и наших влиятельных современников:Только для статусных персонОтзывы о журнале «Новая Литература»: 27.12.2024 Мне дорого знакомство и общение с Вами. Высоко ценю возможность публикаций в журнале «Новая Литература», которому желаю становиться всё более заметным и ярким явлением нашей культурной жизни. Получил одиннадцатый номер журнала, просмотрел, наметил к прочтению ряд материалов. Спасибо. Геннадий Литвинцев 17.12.2024 Поздравляю вас, ваш коллектив и читателей вашего издания с наступающим Новым годом и Рождеством! Желаю вам крепкого здоровья, и чтобы в самые трудные моменты жизни вас подхватывала бы волна предновогоднего волшебства, смывала бы все невзгоды и выносила к свершению добрых и неизбежных перемен! Юрий Генч 03.12.2024 Игорь, Вы в своё время осилили такой неподъёмный груз (создание журнала), что я просто "снимаю шляпу". Это – не лесть и не моё запоздалое "расшаркивание" (в качестве благодарности). Просто я сам был когда-то редактором двух десятков книг (стихи и проза) плюс нескольких выпусков альманаха в 300 страниц (на бумаге). Поэтому представляю, насколько тяжела эта работа. Евгений Разумов
|
||||||||||
© 2001—2025 журнал «Новая Литература», Эл №ФС77-82520 от 30.12.2021, 18+ 📧 newlit@newlit.ru. ☎, whatsapp, telegram: +7 960 732 0000 Согласие на обработку персональных данных |
Вакансии | Отзывы | Опубликовать
|