Михаил Ковсан
Сборник рассказов
![]() На чтение потребуется 53 минуты | Цитата | Скачать файл | Подписаться на журнал
Оглавление 1. Катится каракатица 2. Чепуховато 3. 3 + 3 + 7 = 13 Чепуховато
«Чепуха… Чепуха. Чепуха!», – со всех сторон раздавалось. Или, может, так только казалось, на самом деле это были лишь звуки, которые тщетно пытались в слово сложиться и, как ни старались, не получалось. – Лес рубят – щепки летят, – откуда-то донеслось, может, наконец-то у звуков внятное совокупление чудом свершилось. – Чепуха – это щепка, потому рубят лес, чтобы щепки летели. – Ну, да, – чей-то внутренний голос с вопросительной интонацией удивления произнёс. – Вот вам и ну. Вот вам и да, – поддерживая разговор, произнёс другой внутренний голос, хотя, может, это вариант первого глухо заметил. – Самая же скверная чепуха – сочинять эпилоги, тем более к текстам чужим. – Ну, да, так это, ну, да, это конечно. – Сами не сочиняйте, и на вас никто перо не поднимет! – Ну, да, ну, да, это так, безусловно. Ещё долго голоса раздавались, но всё тише, всё глуше. Так или иначе, все делом одним тягостным заняты были. Ждали покойника. Ему же, наконец-то, совершенно уверенному в себе, трупно возлежавшему в морге анатомического театра родного университета, тоже не терпелось со всей на его долю выпавшей чепухой побыстрее покончить. Со страхом покончено, хорошо бы и от всех иных чувствований сугубо земных отрешиться. Ни страха, ни ужаса, столь привычных в его глазах – такая судьба – больше нет: милосердно чужой рукою закрыты, никогда не откроются, поднять веки бессмысленно призывать. И раньше мало что в собственной судьбе зависело от него, теперь и подавно. Похоронят рядом с матерью и отцом, об этом заранее позаботился, памятник не поставят, некому, да и на какие шиши, только на отцовском в виде чёрного мраморного креста напишут золотом, если найдут, имя и даты. О чём мог, позаботился. Но всего не предусмотришь. Домой попрощаться перед кладбищем привезут, об этом беспокоиться нечего. Но какой это дом? Жилище. Квартира в доме, пожираемом страхами и ночными чёрно-кожаными визитами. Дом не здесь. В настоящий не привезут. В стороне, далековато, а ныне жара. И мимо гимназии – хоть одним закрытым глазом бы глянуть – не провезут, как-никак восемь лет счастливых и буйных. Хорошо, мимо университета проедут: нет другого пути. Нет и не будет. Ни пути, ничего прочего больше не будет, равно как и времени, как герой Достоевского жутко уместно заметил. День ожидался жарким, потому назначили на одиннадцать, чтобы к самому пику, закончив, в обеденный час сесть за стол, который в квартире покойного готовили санитарки под присмотром пожилой медсестры, всегда руководившей поминками. Квартира покойного находилась на втором этаже недавно выстроенного кооперативного дома врачей, куда переехал из дома постройки изумительной, в котором вырос и прожил всю жизнь, сперва с родителями, сестрой и братом, а затем с соседями, которых не Бог послал, а новая власть, Бога не признававшая. Из открытых окон доносились звуки таскаемой мебели, звон тарелок, вилок и прочего, покрывавший глухой ропот шелестящей толпы, собравшейся хоронить, с чем, пока покойника не было, приходилось повременить, в досужих разговорах ожидание коротая. Большинство ожидающих у входа были сотрудниками покойного, к которым должны были присоединиться врачи-коллеги, соседи по дому, ожидающие в квартирах приезда покойника, которого решено было из морга вроде бы как для прощания привезти, на табуретах, собранных по квартирам, покрытых скатертью, найденной в нижнем отделении буфета, гроб установить. Несколько минут без всяких слов и на кладбище. К месту работы, в отличие от принятого, решили из-за жары и отдалённости не заезжать. Кожно-венерологический диспансер, где последние лет двадцать пять работал покойный, находился, как обычно учреждения этого рода, далеко, на окраине, ещё пара-тройка одноэтажных домиков, и город заканчивался не очень торжественно – пустырём, за которым начинался уже не городской жиденький лес. Становилось всё жарче. Темы разговоров ожидающих (чесучово мужчины, крепдешиново женщины) были исчерпаны. Пожалуй, что вовремя. Если нет больше в колодце воды, что на дне остаётся? То-то же! К разговорам ожидающих можно было, конечно, прислушаться. Но что в тех разговорах? Что интересного друг другу могут сказать работники кожно-венерологического диспансера? Недостаток персонала. Нехватка медикаментов. Избыток больных. То же можно услышать везде, где чего-нибудь дожидаются, поднятия занавеса, к примеру. Всё чаще молчание провисало. Заполняя тягучие паузы, стали, как водится, проникать противоречивые слухи. Санитар, с которым с авансом было всё договорено, накануне деньги пропил, запив всерьёз и надолго, для исполнения обязанностей в морг, место постоянной службы своей, не явился. Пришлось договариваться с другим, с новым авансом, конечно, из-за спешки дороже. Согласно другой версии, речь шла о могиле. С могильщиками договорились, всё остальное, как в версии первой. И та и другая ожидавшими были восприняты как очень правдоподобные, и, смирившись, они возобновили беседы, от темы дня уклоняясь всё дальше, словно, с кладбища возвратившись, выпили, не чокаясь, за упокой, закусили, затем по второй – злоба дня довлеет, ничего с этим поделать никак не возможно – и повели разговор о ближайшем будущем мира, страны, города, их диспансера, где взять врача на место покойного, который вёл много застарелых больных, их жизнь по возможности облегчая. Пока их распределят между живыми, нагрузка за ту же зарплату, разумеется, увеличится, больным внимания достанется меньше, но жизнь в прежнем русле продолжится, войны, конечно, не будет, кто посмеет с нами сразиться, но в случае чего диспансер закроют, преобразуя в военно-санитарную часть со всеми вытекающими последствиями в виде формы, погон, а то и казарменного положения. В пыльном жару собравшиеся поминутно поглядывали наверх, в сторону квартиры, будто ожидали, что раньше, чем покойного привезут, оттуда вылетит человеческая фигура, в которой узнают всё ещё живого коллегу. Тогда стоять, прибытия покойника ожидая, будет совсем ни к чему, можно будет идти кушать ледяную окрошку или мороженое – хорошо бы шоколадное на палочке эскимо – кому что по душе. Увы, взгляды вверх, даже самые настырные, покойного к жизни не возвращали, об окрошке и эскимо можно было только мечтать. Как всегда, беззастенчиво обманывая себя. Как это делали, говоря себе: это не про меня, когда ночью увозили соседа. Жены у покойного не было. Мало-подвальный свет в его жизни однажды вспыхнул ярко, жестоко обжёг и быстро погас. И родных у покойного не было. Во всяком случае, пошарив в личном деле, их следов не нашли. Была сестра. Умерла. Был брат. Тоже умер. Может, были какие двоюродные, кузины-кузены, но их следов обнаружено не было. Может, там, где всё о нём должны знать, ведают правду, но трогать не велено: есть у доктора заступник большой, по горло в крови, которого от позорной болезни на погибель будущим жертвам он, вылечив, спас. Покойный жил одиноко. Хотя кузен вроде бы был. Скорей, однако, не слишком кузен, а троюродный, точней, племянник бывшего мужа сестры, ужасный неудачник, по собственному очень давнишнему признанию, и джентльмен, по обстоятельствам, естественно, бывший. Такое родство считается не всеми и не всегда. Тем более что муж сестры исчез, в мутном времени растворился. Хоть не часто, они с покойным встречались, больше о прошлом толкуя. Троюродный кузен знал намного больше личного дела покойного. Брат не умер – погиб. Сманил, даром что мальчишка ещё, двух друзей доктора гимназических, в тёплые края неперелётными птицами полетели. Но об этом лучше молчать. Если, конечно, позволят. Сгинули вместе и в одночасье. И то хорошо, что по слухам умерли смертью лёгкой, во всяком случае, быстрой. Сестра не умерла, слава богу, жива, по крайней мере, по сведениям давности трёхгодичной. Нынешний муж её пел. Не в опере – в ресторане, но всё лучше, чем шофёром такси хлеб насущный добывать днями-ночами в любую, даже лучше в плохую, погоду. Она, неожиданно для себя недюжинный талант обнаружив, стала изящнейшие шляпки сочинять вдохновенно, чем вскоре публику обворожила, открыла мастерскую в заметном месте; отбоя не было от заказов. Но где жива и за кем она замужем, чем муж занимается, да и она, здоровее молчать. О главном занятии его жизни – любви, слухи ходили осторожно на цыпочках, зато легенды слагались бурно и громогласно. Жену свою обожал, её талантами, художественными и деловыми, искренне восхищался. Но он любил женщин! И одну, и всех. И ничего с этим поделать не мог. Для этой любви в ресторане, где каждый вечер пел всё больше романсы, была небольшая очень уютная комнатка: изящная мебель, напитки, фрукты, шампанское в ведёрке со льдом. Это после прощального, на бис исполняемого, вроде увертюры к уютной комнатке, куда никто, даже месяц сквозь задёрнутые шторы не смел и краем глаза заглядывать.
Ах, зачем ты меня целовала, Жар безумный в груди затая, Ненаглядным меня называла И клялась: «Я твоя, я твоя!».
В тихий час упоительной встречи Только месяц в окошко сверкал, Полон страсти, я дивные плечи Без конца целовал, целовал.
О жизни мужа она знала всё, ни о чём конкретном не интересуясь. Зачем? Такой человек. Её любит. Этого было достаточно. На расспросы и сцены времени не было вовсе, целый день занята, в колесе белкой вертелась. И только ночью, стоя на коленях у образов, молилась о братьях, матушке-заступнице напоминая несколько дерзко, что старшего та однажды от верной смерти спасла. Коль так, почему и сейчас не спасти, заодно и младшенького, всеобщего любимца, не вызволить из беды. В том, что оба – ни о ком давным-давно известий она не имела – в беде, была уверена прочно. Вся страна в беде, как им избежать? Время шло. Покойника заждались. Троюродный кузен, он же мужнин племянник, стоял чуть поодаль от остальных, и мысли – от них в последнее время отбоя не было никакого – лезли в голову, разрешения не испрашивая. Смерть отсекает бытие от небытия. Вспыхивает звонко блестящий всплеск гильотины, от которого вьётся назад последний день приговорённого к казни. Есть слова – словно препоны, преграды или же препинания. Не обойти, не объехать. Разве что перепрыгнуть, стегнув лошадь: вперёд! Как огонь на Ивана Купала, где всё и всегда жизнь побеждает. Разве на Ивана Купала кто-то умер когда-то? Никак нет, ваше превосходительство, никак не возможно. Хотя в другое время очень даже легко, препоны-преграды все обогнув, от маршрута не уклоняясь, на обочину не соскользнув, в мокром песке не увязнув. Смерть – слово без смысла, слово-призрак, словно артикль или слово-паразит, речь им кишит, выбрось – ничего не изменится. Что обозначает оно? Начало? Конец? Промежуток? Само по себе бесполезно. В этом слове всегда другое сокрыто: жизнь или один из синонимов; смерть так тесно связана с жизнью, что без этого слова, смыслами преизбыточного до невозможности даже их часть ухватить, его попросту нет, оно ненужно, никчёмно, просто-напросто невыносимо. Смерть: однокоренных глаголов не существует, нет действия – нет и глагола; прилагательное – пожалуйста: смертельный страх, ужас смертельный, тоска смертная, слава посмертная. Названо. Определено. Но ничего не поделаешь: двигаться некуда, незачем, итого – невозможно. Мысли были. Непрошеные. А покойника не было. Здоровее молчать было не только о брате-сестре, но и о существовании троюродного кузена. Не дай бог, друг друга одним своим существованием утопить очень даже способны. Врачу ещё могут за недостатком квалифицированного персонала простить, но заведующему корректорским отделом издательства – вряд ли. Таких заведующих пруд пруди, в котором любая гениальная сумасшедшая, набив карманы камнями, может на раз, ха-ха-ха, утопиться. Потому в гости друг к другу они не ходили. Встречались пару раз в год в месте не слишком известном: обедали, прошлое вспоминали, о будущем старались не говорить, о настоящем – коротко, вскользь, между прочим. Заведующий корректорским отделом некогда был даже женат. Сперва фотокарточка хранилась тщательно, аккуратно, потом от времени пообтрепалась и вскоре запропастилась. О сестре врача, в которую по уши был когда-то влюблён, пытался хоть что-то узнать. На это живому ещё, ныне покойному отвечать было нечего. В последний раз с оказией весточку получив, ответил, что просит его не разыскивать, как ни печально, и связь прекратить. Причины понятны. На всякий случай всё ж приписал, что эти весточки могут стоить изрядно полысевшей его головы, которую и нарисовал совсем на свою непохоже. Об этом, как все, ожидая, раздумывал, стоя несколько в отдалении от остальных, разбившихся на пары и тройки, своё профессиональное обсуждая. Давно не видались. Как было условлено, позвонил в диспансер, уже в тот момент неживого к телефону не пригласили, причину назвав, и он, заикаясь, попросил сообщить время и место похорон, о чём очень любезно оповестили. Оглушённый, несмотря на почти полную коньячную бутылку, которую до последней капли он выжал, заснуть не сумел и утром, купив скромный букет – не выделяться! – в цветочном магазине, в котором некогда добывал роскошные охапки будущий муж его односторонне возлюбленной, направился к дому, в котором никогда не бывал. Здесь ныне покойный прожил всего несколько лет, сбежав из дорогой сердцам их обоих квартиры, осквернённой уплотнением, предотвратить которое было никак не возможно: после исчезновения брата, сестры они остались вдвоём, чего, как вскоре оказалось, лучше было бы избежать. Он, тогда вознесённый гребнем литературной волны, добился роскошной комнаты в коммунальной квартире в самом центре в доме бывшего крупного сахарозаводчика. Таких было некогда несколько. Благодаря им город приобрёл славу сладкой столицы империи. На сахарные деньги строились роскошные здания, во многих из них на первых этажах открывались великолепнейшие кофейни, кондитерские, из которых по всем этажам разбредались мелкотравчатые рыжие тараканы, их травили-травили, но вывести не могли. Так что не только диабет был следствием сладкого бума, но и – кроме тараканов, конечно – арт-нуво, сменившийся конструктивизмом; в таком чётко геометрическом доме покойный и провёл последние годы. А он, как жил в роскошной огромной комнате с великим множеством разнообразных соседей, так и жить продолжал. Волна, гребень которой вознёс его, через несколько лет под музыку выстрелов приведённых в исполнение приговоров не слишком ясно куда откатила, но повезло, видно, не слишком высоко он вознёсся, явился шанс по-тихому увернуться, в кресло заведующего корректорским отделом упав. Однако скоро и здесь будет опасно. Какая-нибудь дурочка какое-нибудь горячее место пропустит – какой с неё спрос? А спросить с кого-нибудь надо. Не шерсти клок, всю паршивую овцу подавай. Так что лучше всего куда подальше, за неимением тётки в Саратове, на близлежащую родину, хоть бы кем – не до жиру. Что до кенарей, спасающих душу от ночного, впрочем, и дневного удушья, здесь рано-ли-поздно головы им оторвут, а там, может, и пощадят, заслушаются, он и проскочит, над бездной лёгкой поступью неспешно прошелестит, словно лист жёлто-осенний или несвежий лист книги зачитанной. На его тридцать пять роскошнейших, раздольнейших, квадратнейших метров с изящнейшей лепкой на потолке всяк из тринадцати соседей точит зуб, едва проснувшись, весь день. И будьте уверены, если раньше не заметут, кто-то доточится. На родине, конечно, тоже не мёд, но – стены родные, родные могилы, пепелища родные, да и сапожники, те, кто выжить сумел, которым клич можно бросить, тоже родные. Когда непрошеные жильцы, превратившись в соседей, стали вытеснять ныне покойного из родного пространства, доселе почти пустая роскошная традцатипятиметровость пополнилась книжными шкапами, разумеется, не пустыми, но с самыми дорогими книгами, среди которых был полный Диккенс, их в лютейшие холода не сожгли; знаменитыми часами, отмерявшими теперь время в молчании, их бой возбуждал нездоровые инстинкты в соседях; на окнах, собирая пыль, кремовые шторы, словно бог из машины, судьбу круто меняя, явились. Полнолунными мучительно бессонными ночами, пытаясь разорвать липкую паутину, в которую угодил, лёжа в кровати и глядя на шкапы с мудрыми книгами, задавал им и себе один и тот же вопрос: то, что случилось, то, что с ними произошло, было исторически предрешено или не было неизбежно? Пытаясь мысленно пройти дорогу в одном из направлений, неизбежно попадал в сеть таких рассуждений, из которых выбраться был совершенно бессилен. Какую бы книгу ни вынул в помощь из шкапа, с какой бы жадностью ни набрасывался на кажущийся ответ, в конце концов всё рассыпалось, он оставался с носом, с тем же вопросом, с которого всё началось. В эти бессонные ночи то ли наяву, то ли во сне или, может быть, полудрёме, ему часто являлись те весёлые пьяно-бесовские прекрасные дни торжествующей чепухи. Будто весь мир, сошедший с ума, бесконечно беспечно геройствуя, ринулся воевать из-за прекрасной Елены. В единый миг маленькие люди становились большими, а большие в голодную тварь, дрожащую от холода, превращались. В те бесовские дни слова рождались радостно бешеными, словно их из кокаиновых дорожек вынюхивали и, подув, отправляли по морям, по волнам навстречу парусу, белеющему, ясен пень, одиноко. Словами стреляли. Будто мало было пуль и снарядов. Этого добра было много, однако, не там, не у тех, где и кто мог ими распорядиться достойно. Они должны были обязательно умереть. Но всё-таки выжили. Чудо Господа Бога! Что тут сказать. Вспоминать было приятно. Но потом возвращаться… Об этом лучше, сцепив зубы, молчать. Что до квартиры, из которой прибыли шкапы, часы и шторы, то лучшие две комнаты там занимала выросшая в этом доме прислуга с тремя детьми, нажитыми от разных мужей, как их сама называла. На подходе как раз был четвёртый. На этом основании она претендовала на комнату барина, готовящегося перебраться в уже построенное здание конструктивистской архитектуры, как только отделочные работы закончатся. За несколько лет, пока власть только ещё становилась на ноги и никого из пишущих не слишком душила, он издал три поэтических сборника, за которые сегодня могли накинуть на шею петлю и, сделав небольшое усилие, потянуть. Тираж был чудовищно мизерный, обложки литографированные, но где-то у кого-то как-нибудь какие-то экземпляры могли сохраниться. Дорого бы дал, чтобы все их скупить. Но это даже Гоголю в своё время не удалось. Так что «Ганс Кюхельгартен» до сих пор творца Чичикова и Акакия Акакиевича компрометирует. А покойника нет как нет. Будто не было никогда. И не будет. Кто это сказал? Зачем этот кто-то это сказал? Да и сказал ли этот кто-то это, а если да, то зачем? Никто на вопросы ответить не пожелал. Не смог? Не захотел? Когда-то подобные вопросы в их нечастых беседах задавал тогда живому, ныне покойному их тогдашний сосед, здесь случайно вспомянутый. К нему, несимпатичному домовладельцу и толковому инженеру, большому скупердяю, но какое это имеет значение, занимавшему первый, он же полуподвальный этаж, однажды пришли. Непрошеные гости – таких в те годы было до неприличия много – говорили строго и медленно, растягивая слова, видимо, для понятливости. Уехали нагруженные тяжело, ведя под руки спотыкающегося и обвисающего хозяина, впрочем, к тому времени бывшего. На удивление жены, бывших сослуживцев, а также соседей через некоторое время, как ушёл ночью, так и вернулся. Лёг в кровать, и через несколько дней его на кладбище провожали. Жена, отныне вдова, вскоре исчезла, словно в утреннем тумане, поднимавшемся от реки, растворилась; её тотчас забыли. Букетик вот-вот начнёт подсыхать. И зачем потянуло купить? Стоит – выделяясь. Остальные вскладчину приобрели очень приличный венок, прислонённый к стене рядом с входом и дожидающийся адресата. Золотым по чёрному фону: от коллектива кожно-венерологического диспансера. Кому – кривовато загнулось. Покойник задерживался. В полдневном жарком безветрии город нервно, словно тик на старушечьем лице, мелко дрожал, будто искал сам себя в пыльном мареве, из которого выбраться было немыслимо. Ни машин, ни прохожих, ни собак, ни кошек, ни птиц – никого, только чесучово-крепдешиновая толпа, потная и уставшая, с угасающим нетерпением покойника ждущая. Ему она, как и всё остальное, была не нужна. Да и он ей, что живой, что мёртвый, был тоже не нужен. Однако правила приличия, делать нечего, они дожидались. К тому же поминки: водка, закуска, даже, шептались, горячее: отбивные свиные и, конечно, слова, которые и живым, и мёртвым слушать приятно. И над всем этим жарким безветрием возвышался один из многих холмов, на которых город низкоросло и многоэтажно пластался. И на холме – чёрная чугунная фигура, в руке которой когда-то по ночам сиял электричеством светящийся крест, ныне потухший, словно вулкан, давно должное ему совершивший и спокойно почивший. То ли жара, то ли печаль по единственной близкой душе, покинувшей его на произвол беспощадной судьбы, то ли ещё какая причина, но стоящий с букетом вдруг вздрогнул, будто спал и на мгновенье проснулся. Под рукой, с постели свисающей, упавшая книга, страницы смялись, из них что-то вылетело, о стену ударилось и, колобком покатившись, в комок снежный слепилось. Тут же из него сосульки-льдинки повырастали, в льдисто-снежного ежа комок превратив. И ёж этот бело-прозрачный волю обрёл, ожил, заголосил и начал носиться по комнате, в которой грезящий наяву в жаркий день, покойника поджидая, против желания своего очутился. Ёж, всё сметая, понёсся, желая вырваться из духоты в снежную морозность дня или ночи, это ему было не важно. Главное – вырваться из духоты, ужасно натопленной комнаты, большую часть которой занимала огромная печь, покрытая голубоватыми изразцами, на которых всяко-разными способами было написано много чего, что обычно, стесняясь, не пишут. Желание стереть это его обуяло, снежно-льдистый ёж запрыгал по изразцам: изгваздался, в серо-буро-малиновый превратившись, снежность-прозрачность свою потеряв, сам себе опротивел и – самоубийственно шмыг в окно, а там жара, духота. Вот и грезящий, ощущение времени заново обретя, в покинутое было пространство вернулся, пытаясь вспомнить, что за книга с загнувшимися страницами там и тогда рядом с постелью лежала. И – надо же – вспомнил: «Бесы» с пропущенной когда-то главой. Ах, «Бесы», подумал покойного с букетом цветов ожидающий, и – нате, пожалуйста, хлынуло.
Хоть убей, следа не видно, Сбились мы, что делать нам? В поле бес нас водит, видно, Да кружит по сторонам.
Хлынуло, в водоворот затянуло и понесло, снежной метелью, бураном степным закружило и стало швырять из стороны в сторону, от стены к стене, в какой-то узкий коридор между домами загнало, а дальше… Дальше пространство сужалось, выхода не было: улица, на которой был дом с квартирой покойного, хоть и Большой Житомирской именовалась, но ни в какой хлебный город никак не вела: обрывалась, завершаясь огромным оврагом, из которого вой то ли волчий, то ли бури снежной, то ли ещё какой раздавался. Из этого воя, души до костей обдирающего, соткался мужик, в небе летевший навроде орла, а за пояс его одной рукой держался мальчишечка, отрок, юноша, паренёк. Мелькнуло: Петрушу Емелька в небо уносит. Мелькнуло – вздрогнул от шума: покойника привезли. И всё вернулось на круги своя. Следствия стали из причин вытекать, причины – следствия порождать, реки – из мшистых, мглистых сырых краёв вытекать и, жаркие страны минуя, впадать в моря, единящиеся в океаны. Когда наконец привезли и гроб водрузили на застеленных старинной прошлого века скатертью льняной табуретках – прощаться, все ринулись, гора с плеч: дождались! Забывчивый, рассеянный при жизни покойник лежал в гробу как живой, забывший, что умер. Стараясь внимания не привлекать, положил букетик к ногам и, пытаясь запомнить, быстро глянул в лицо, которое не узнал, на секунду сердце радостно ухнуло: не он, это ошибка. Но в следующее мгновение губы покойника дёрнулись, и послышалось его любимое слово, заставившее поверить в истинность смерти. – Чепуха! – едва различимым шёпотом в жарком мареве донеслось. – Чепуха! – окрепшие звуки уверенно в слово сложились и понеслись поверх голов толпы, встревоженной прибытием покойника, просторно лежащем в гробу. – Чепуха! – взметнулось заветное слово над городом, над рекой и понеслось по долинам, по взгорьям, вдоль железных и проезжих дорог, словом, везде, иногда над черепичными, железными и соломенными крышами зависая. – Чепуха! – прыгали газетные буквы, визжало радио на множестве языков, для ровного библейского счёта семидесяти, среди них был и многоязыкий визг радио Коминтерна. И пока это слово, подобно Вечному Жиду и Летучему Голландцу по морям и весям летало, по лестнице дома вверх-вниз, не обращая никакого внимания на прибывшего покойника, пара деток носилась: мальчик гнался за девочкой, надеясь словить, а девочка от мальчика убегала, надеясь, что мальчик наконец-то догонит. Ребятёнки эти часто раньше встречали покойника, вежливо здороваясь с ним, на что тот, будучи живым, удивлённо «добрый день» отвечал, невзирая на степень доброты и времени суток. Через несколько минут, выйдя со двора и стоя на солнце на улице, он провожал взглядом выезжавший автобус, в котором не все собравшиеся поместились. Ужасно хотелось на прощание рукой помахать. Но от дурацки неуместного жеста сумел удержаться. Ему бы уйти. Что ещё было делать здесь, у дома, где покойника больше не было и наверняка больше не будет? Но, увидев на самом солнцепёке скамейку, почувствовав слабость в ногах, решил на секунду присесть, прийти в себя и тогда уже двинуть. Над пожухлой травой крошечная бабочка суетилась. Все усилия что-нибудь полезное для жизни своей отыскать были совсем бесполезны. Он представил себя на месте этого бессмысленно порхающего существа и, как-то незаметно с ним слившись, мощно оттолкнувшись от зыбкого бытия, взлетел, и, увеличиваясь в объёме, оказался в своих тридцати пяти заветных квадратах, вытесняя собой всё, что там было: мебель, часы, себя, зависть соседей, один на один оставаясь с собственной крошечной смертью. Он был огромен, она была крошечной, меньше той бабочки, которая над пожухлой травой бесполезно для собственного жалкого бытия бессмысленно крылышками трепетала. Что было дальше, никогда не узнал. Пустая жаркая улица вытеснила память о бабочке. Прошлое было в тумане, будущее во тьме, настоящее то ли было, то ли не было, не понять. Дверь в дом, до этого времени открытая, камень её припирал, громко хлопнув, закрылась, отделив ковчег врачей от злобы дня, от пыли и от жары, и от уехавшего автобуса. Ему вспомнились три двери, ведущие в квартиру, его приютившую. А вместе с ними из рассказов братьев, которых уже больше не было, из прошлого прилетели огромные запертые ворота, через которые, спасая жизнь, перемахивал младший, и калитки, сквозь которые проникал, в снегу утопая, спасая жизнь – раненый старший. С братьями просто: Каин и Авель, дальше по тексту. Но здесь было не так. Не по-библейски. Их спасли ворота, калитки. А его двери спасли. От этого воспоминания, а может, от жары, пыли и духоты, от свежих переживаний голова закружилась, но он за что-то сумел ухватиться и на ногах устоял. От падения спасшее приглашало жить, развлекаясь, не проводить вечера одному в стенах, не слишком прочно отгораживающих от мира, напротив, жить весело, попивая в антрактах шампанское и поклёвывая бутерброды с чёрной и красной икрой, с осетриной, поедая кремовые пирожные и спутнице улыбаясь. Оклемался, оказалось, ухватился за афишную тумбу: опера, балет, цирк, драмтеатр, шик, блеск, красота. Ещё того не вполне сознавая, лишь как-то бессловесно предчувствуя, он, проводив автобус, остался стоять одиноко на освободившемся пятачке перед домом, печальным эпилогом на этой земле. Похожим эпилогом по пыльной улице, колёсами виляя несмазанно, скрипела телега, надеясь, минуя окраины, куда-то доехать, если на то будет воля Господня и не слишком сытая, не слишком ухоженная низкорослая рыжая лошадёнка не сдохнет. Жара, духота угрожали разрешиться грозой, которая шла то ли с далёкого моря, то ли ещё откуда и грозила оглушить громом, молнией ослепить, залить землю от конца до края потопом. Такая жизнь получилась: больше смертей, чем рождений, которых вовсе не стало. Рукописи восхитительно ярко, даже радужно-многоцветно горели, но не сгорали. Когда вспоминали, изнутри хлестало сосущей тоской. «Уж жизнь за шеломянем», – имел обыкновение выражаться покойный, когда был живым. Он пойдёт завтра после службы на кладбище, отыщет могилу, затем через весь город поедет на крутую улицу, чтобы пройти мимо дома, в нём так недолго и так славно одною семьёй они жили, придёт, чтобы выжить, чтобы оставшиеся дни жизни тянулись в страхе, воспоминаниях и печали. Конечно, эти три «чтобы» надо обязательно вычеркнуть. Разве так можно? Что бы сказал на такое любой гимназический учитель словесности? Впрочем, вопрос тоже зачёркиваем. Может, это всё чепуховая чепуха? Может. Экое неотвязное слово. Если так – зачеркнуть. Его и всё, что обозначает. Будто не было никогда. Или всё-таки было? Эх, эх. Чепуховато. А почему?
опубликованные в журнале «Новая Литература» в сентябре 2025 года, оформите подписку или купите номер:
![]()
Оглавление 1. Катится каракатица 2. Чепуховато 3. 3 + 3 + 7 = 13 |
Нас уже 30 тысяч. Присоединяйтесь!
Миссия журнала – распространение русского языка через развитие художественной литературы. Литературные конкурсыБиографии исторических знаменитостей и наших влиятельных современников:
Продвижение личного бренда
|
||||||||||
| © 2001—2026 журнал «Новая Литература», Эл №ФС77-82520 от 30.12.2021, 18+ Редакция: 📧 newlit@newlit.ru. ☎, whatsapp, telegram: +7 960 732 0000 Реклама и PR: 📧 pr@newlit.ru. ☎, whatsapp, telegram: +7 992 235 3387 Согласие на обработку персональных данных |
Вакансии | Отзывы | Опубликовать
|