HTM
Номер журнала «Новая Литература» за февраль 2024 г.

Владимир Шапко

Настоящая московская лимита

Обсудить

Сборник рассказов

Опубликовано редактором: Андрей Ларин, 6.08.2012
Оглавление


1. А «секс» это по-русски – что?
2. Только строем, или Всё могут короли

А «секс» это по-русски – что?


 

 

 

Новосёлов и Серов смотрели на него как-то отстранённо, не совсем веряще. Как на принесённый, оставленный и вот развязанный только что подарок. Как на вынутого из мешка кота. Этакого котика, лунного обитателя, со спутанной чёлкой, с глазами, как воды… Он сидел на бывшей кровати инженера Абрамишина, уже на матрасе, с выданной стопкой белья в руках. Познакомились. Пожали ему руку. Паренёк назвался. Марка. Тюков. Какая марка? Марк, что ли? Ага. Марка. Тюков… Странно. «Марка». Как из альбома пионера… И выглядывает хитро из-под густой чёлки на Новосёлова. «А я вас знаю!» И прыснул. Ну! Что такое! «Вы из колонны… Из четвёртой!» И опять прыснул. Прямо-таки давится смехом. Ну! Ну! И – как забурлил: «А я тоже… оттуда-а-а-а!..» Новость, однако. Новоселов и Серов переглянулись. Оказалось, слесарит. У Мельникова. Третий разряд. И выглядывает опять с тайной. Теперь к Серову. «А я и вас знаю!» Ну, знаешь – и что? «Вы тоже… оттуда-а-а-а!» Сейчас разорвется от смеха. Как врачи, как эксперты Новоселов и Серов наблюдали за заходящимся от смеха Тюковым.

Через неделю к нему приехала мать. Из Рязани. Казавшаяся только чуть старше его. Худенькая, пряменькая, сложив ручки на коленях, она сидела на табуретке возле сына, как сидят при посещении больного. В бесконечных его больничных палатах. В которых положено быть ей (находиться) на минимальном пространстве. Среди остальных койко-людей. Койко-мест. Соответственно вёл себя и «больной» – точно давно оголодав, отощав (на казённых-то харчах!), орудовал на кровати в стеклянной банке ложкой. Гречневую кашу наворачивал. Не удосужась даже разогреть её. Посетительница всё доставала из сумки. Передала два пирожка. Большое зелёное яблоко. Снова нагнулась. Достала, разворачивая, плоский обширный свёрток. «На вот. Привезла. Твой любимый. Казинак…» Марка сразу начал откусывать. Слова, которые нужно было говорить матери, как бы зажёвывались сами собой.

Новосёлов сидел за столом, вычерчивал график добровольной народной дружины. К Новосёлову приходили люди. «Его Маркой, Маркой зовут, – сразу говорила им женщина, показывая на сына. – А я – Манька, Маня Тюкова. Родная мать его. Маня…» Люди соглашались с ней, кивали, признавая и её самоё, и её сына – Марку. Что-то побубнив Новосёлову, тихо уходили.

Маня робко оглядывала комнату. «Тётя Таля в Ступино ездила». Сын сосредоточенно жевал. Манин взгляд нашёл в углу календарь, на котором Олимпийский Мишка. «Дядя Кузя борова резал. Подкинул ей». Марка, жуя, пятернёй ласково сдвинул чёлку набок. Приоткрыл чуть-чуть белый лоб. Маня всё смотрела. Мишка на картинке улыбался. Вислопузый и омедаленный, как купец. «А у Собуровых петуха укокошили. Туристы-гитаристы. Камнем. На забор взлетел, хотел закричать. Они его и заглушили. Тётя Таля рассказывала». Сын не отвечал, сын хрустел казинаком. Маня всё оглядывалась. И словно только чтобы не забыться, словно сами для себя, осторожно перелетали по комнате её тихие слова.

Потом пришёл Серов. Принёс неизвестно где добытого леща. Копчёного. Без пива, правда. Начали ломать, чистить, вкушать. Мотали головами от восхищения. Предложили отведать матери и сыну. Не-е, он не будет, – сразу ответила Маня, себя даже не имея в виду. Смотрела с мужчинами на сына. Как всё на того же кота. Или пса. Чьё поведение, инстинкт – обусловлены навек. С которыми не поспоришь. Не-е, он не станет. Чего уж. Порода. Сам Марка только сопел. Глаза его умудрялись ни на кого не глядеть. Только переливали лунные свои воды.

Леща съели. Выпили воды. Посидели, поглядывая на мать и сына. Серов ушёл, собрав шкурки, кости в газету. Словно приходил только затем, чтобы стронуть с места этот не движущийся никуда сюжет. Подтолкнуть его вперёд… Но ничего не добился, всё так и осталось увязать в статике. К окну уже прильнула чернота, ночь, женщина с беспокойством поглядывала на неё, давно молчала, а Марка-сын сидел, как ни в чём не бывало. Новосёлову стало не очень хорошо, тесно в комнате. Осторожно спросил у женщины, есть ли где ей остановиться. В смысле – переночевать. «Да я на вокзале, не беспокойтесь!» Ага – она на вокзале, икнув, подтвердил сын. Да как же на вокзале! Сын здесь, на кровати, а вы – на вокзале! Ништяк, она – всегда, она знает. Новосёлов не верил глазам своим, с улыбкой глядя на сыночка. Ну, брат, ты и свинья-а. Марка нехотя поднялся. «Да ладно уж – провожу». Мать вскочила, засуетилась. Кидала всё в сумку, подвязывала тёплый платок. Уже и пальтецо, как белка, прыгнуло к ней в руки…. когда Новосёлов остановил её. Присел, выхватил из чемодана чистые две простыни, кинул на стул. Быстро стал собираться: одежду – на руку, на голову – шапку, с ног скинул тапочки, ноги – в ботинки. Как глухонемому показал Марке ключом, чтобы тот закрылся изнутри и, схватив будильник со стола, исчез. Маня перепуганной птичкой, ударяющейся о стекло, стрекотала ручками. Точно не могла вылететь за ним. И почёсывал голову, обдумывал заботу Марка.

 

Наблюдая вечерами, как тот часами может сидеть как-то даже не на̀, а по̀ кровати, взяв кулак в ладошку, уютно сгорбившись или, наоборот, откинувшись на расставленные локти… сидеть полностью счастливым, не желая ничего, не делая ничего, просто сидеть и всё, поводя водными своими глазена̀пами – Новосёлов (к тому времени уже записной меломан) предложил ему однажды… сходить на концерт. В филармонию. А? Марка? А что. Можно. Недолго собирались. Сходили. На симфоническом, в зале, на самой верхотуре Марка сидел в кресле, развалившись по-ковбойски, как в салуне каком, весь оркестр поместив, как игрушечный, меж своих широко расставленных ног. Скрипачи и скрипачки играли взволнованно. Активно. Словно бы жили на сцене. Как под сильным ветром цветы на поляне… «А почему все они так двигаются на стульях? Не сидят спокойно?» – «В двигающуюся мишень труднее попасть, сынок», – сразу же ответил ему старичок, сидящий слева. Марка с интересом посмотрел на старичка.

Пытался Новосёлов приобщить его как-то к чтению, к книгам. Подсовывал и одну хорошую, и другую… Без толку. Сидел по-прежнему с пустыми, водными своими глазами на кровати часами. Нормален ли? В себе ли парень?.. Пришёл как-то с расквашенной физией. Но абсолютно трезвый, спокойный. «На танцах…» Второй раз сходил – второй раз наваляли. Как мать Новосёлов беспокоился, поджидая танцора вечерами.

Уже летом к Марке стал приходить Огоршков, столяр при Управлении. Тоже общежитский. Гораздо старше Марки, лет сорока, но вроде трезвый. Холостяк. Давно из деревни. Почти земляк Марке. Из Рязанской области. Образовалась дружба как бы у них. Общение. И Новосёлов успокоился.

 

К Марке Тюкову Огоршков приходил всякий раз несколько скованным сначала, робким. Смущался. Словно отвыкал от него за тот день-два, что не видел. Словно нужно вот теперь всё знакомство начинать сначала. Покашливал, покашивался на Новосёлова. Сидел напротив кровати с Маркой, ухватив себя за тощие колени, выпрямленно покачивался. Думал. С большим утеснением бровей. Будто садовых гусениц. Не знал, с чего начинать. В такт мыслям покачивалась рыжеватая облысевшая голова его. Напоминая собой тяжёлую полуду. Шлем ли там старинный какой с гребешком, судок, к примеру, перевёрнутый вверх дном, старинную ли какую посудину... Говорил, наконец, что-нибудь... Однажды он сказал Марке:

– Я это... стих сочинил. Сложил, значит. – Покосился на Новосёлова. (Новосёлов делал вид, что очень занят за столом.)

Марка посмотрел из своей причёски – как из венецианского домика:

– Какой стих?

– Про Есенина...

Огоршков встал, откашлялся, заговорил как-то в сторону, как будто находясь в глухой трубе:

Жил такой поэт – Есенин,

Был он одинок.

Часто выходил он летом в сени,

Вперив взгляд свой в потолок.

Не пылят к нему дороги,

Не трещат кусты...

Подожди ещё немного,

Отдохнёшь и ты...

После публичного этого акта Огоршков сел. Лоснясь от мгновенного пота, как жестяная труба, из которой как будто так и не вылез. Судорожно потянул из кармана платок, блуждая взглядом. Марка Тюков разинул рот – товарища не узнавал совсем. Повернулся даже к Новосёлову. А тот, остро чувствуя, что сейчас последует катастрофа, обвал, ринулся из-за стола, захлопнулся в ванной, мощной струёй воды глушил свой хохот.

 

Прежде чем уйти, друзья в коридорчике топтались, ждали. И по выходу Новосёлова с полотенцем Огоршков ему, как отцу-матери, говорил, что вот они, стало быть, с Маркой уходят сейчас, наверное, до вечера, потому как сегодня суббота – и субботний культпоход у них. По городу, значит, Москве, по городу-герою. Новосёлов посмеивался, выводил их в общежитский коридор, провожал. Вернувшись, следил ещё какое-то время из окна, как два друга выходили из общежития, как поторапливались они, размахивая руками, к остановкам, к метро... Невольно вспоминался въедливый Серов, вполне серьёзно уверявший, что у Огоршкова – внешне, визуально – два, даже три... роста. То есть, Огоршков был человеком будто бы меняющегося роста. Вот увидишь его, к примеру, вдалеке, и, ещё не различая черт лица, скажешь: идет человек высокого... нет, пожалуй, среднего роста. Нет, даже и не среднего, а, скорее, – низкого. Но как только приблизится этот человек – сразу поймёшь: ошибка! Это идёт очень гордый человек, и очень высокий! Непонятного, редкого роста был Огоршков, уверял Серов. Да вдобавок и под носом непонятно: то ли усы это у него, то ли просто короста.

Сам Огоршков, если развить эту тему дальше, ощущал себя совсем не так, как о нём говорили: он все время словно вырастал, но никак не мог вырасти до приемлемого роста. Словно непонятная сила всё время зажимала его, не давала быть выше. Торопясь сейчас к автобусу, чтобы проехать одну остановку до метро, он даже оглядывался в недоумении – где она? где эта сила? (Тюков испуганно оборачивался вместе с ним: ты чего? чего? Огоршков?) Огоршков шёл, склонив полуженную свою, словно помеченную судьбой, голову. Выходило ему, что он перемежающегося какого-то роста. Нестабильного. Всё время колеблющегося. Вот вчера был высокий, а сегодня уже приниженный. Час назад очень гордый, а сейчас вот как каблуки оторвали! А, да ладно, – говорил Огоршков уже под землёй, – зато сейчас по мороженому вдарим.

 

На станции метро «Новослободская» они долго и круто плыли в туннеле наверх. Замороженные фонари сглатывались ими вроде как больные гланды. Приплыли в крохотную, сквозящую живым светом башенку, по вылету из которой сразу же брали в киоске по три, по четыре мороженого. На каждого. Зараз. Долго и молча поедали его на скамейке. Среди утренних, уже смешливеньких топольков, рядом с сизой гудящей улицей. «Однако, освежает...», – говорил Огоршков, вылизывая сморщенную бумагу и с сожалением бросая ее в урну. «Может, ядрёненькой теперь?..» – предлагал Марка. Огоршков не соглашался. Нет. Надо обождать – после мороженого вкусу не даст. Ждали, поикивая. Из желудков, будто из туннелей метро, поднимались холодные лопающиеся парашюты. Везде мелькали в солнце обворованные черепки людей...

Шли к киоскам. Пили «ядрёненькую». Фанту или просто из автоматов. И также без меры. По четыре, по пять стаканов. Они были как братья. Как из деревни два брата, попавшие в город. Они были дети как бы одной матери. Раздутые, урчащие животы они переносили к скамейке бережно, не болтая. Так переносили бы свои животы беременные – на последнем месяце – женщины. Или рахиты. Или киластые грыжевики. Иногда приходилось бежать в туалет за углом. Но не всегда.

Они и в кино посреди фильма вдруг начинали выдёргиваться по ногам зрителей. Один за другим. На выход, к туалету. Мучительно тужились рядом, посреди журчащих чаш и вони хлорки. «Ядрёненькая даёт». Они были братьями.

Как два американца, которых видели в фильме, они выказывали на улице друг другу указательными, очень прямыми пальцами. Точно пистолетами. Спорили, что-то доказывали друг другу. И всё с указательными, очень прямыми пальцами. И один, и другой. Полностью довольные, – пошли. Ядрёненькой, может быть? Нет. Пока – хорош.

 

Чуднó было смотреть, как возле гостиницы «Минск» иностранцы группой расхаживали. Голенастые, как цыплаки. Штанины им всем как собаки поотрывали. В ремкáх оставили. (На трёх женщинах шорты были длинны, поместительны, с белобрысыми ногами.) Все увешаны фото- и кинотехникой. А разговаривали – как всегда разговаривают иностранцы – громко. Преувеличенно громко. Как будто в пустом пространстве. Как будто притащили речь свою из своей страны. И вот – орут. Как будто местных вокруг никого нет. Пошли мимо гостиницы дальше. Оптикой нацеливались под магазинные тенты, полные солнца, снимая там непонятно что. Два голубя состукнулись, ходили возле дерева, вздыбливали, размахивали крылами, как боевыми знамёнами... Так кинулись кучей! Снимают, торопятся. И сверху, и снизу. И плёнки не жалко. Потом закручивали аппараты приручённо. Чудаки! Огоршков и Тюков посмеивались, но от гостиницы не уходили, потому как надеялись увидеть кое-что позабористей, поинтересней, что уже видели здесь не раз. Тут же неуверенно кучковалось несколько тощих негров с пыльно-плюшевыми головками. Верно, студентов. Ждали ли они кого сейчас, жили ли здесь...

И вот, наконец, она! Вышла! В коротком, обтягивающем блестящем платье. В толстенького иностранца вдела руку, будто в кубышку. Уходила от гостиницы. С задницей – как с острозлатой большой лирой. Огоршков и Тюков тянули головы. Дух захватывало. Да-а. Но не про нас табачок, не про нас. Смеялись. Огоршков отирался платком.

И ещё из гостиницы вышли девахи. Целых три! Все на высоком. Тощие. В кожаных пиджаках. В блестящих трико в обтяжку. Как в чёрных чулках до пояса. Настоящие тараканки! К ним один негр подошёл. Из студентов который. Теребил длинный галстук. Двумя руками. В самом низу. Словно поведывал о его заботе... Не дослушав даже про галстук, тараканки фыркнули и пошли себе, бросив негра, можно сказать, на произвол судьбы. Это как? Вот тебе и мир-дрюжба. Галстук вернулся к своим, и все они, удручённые, пошли неизвестно куда. Огоршков смотрел им вслед, но Тюков уже толкал его в бок. Показывая глазами на следующую, которая опять была с чёрными ногами. Почти до горла в обтяжку! У выхода стояла небрежно-устало. Изогнутая. Будто седельная лукá. Выворачивала из тюбика губную помаду. Как походный собачий членок. Мазнув по губам, пошла. С манекенным раскачивающимся заплётом ног. Это была ещё одна тараканка! Четыре настоящих тараканки. Подряд! Нет, это невозможно. Надо уходить.

– Последняя! Последняя! – дёргал за руку ненасытный Марка.

Огоршков прищурился. Ничего особенного. В джинсах. С дыркастым пролётным тазом. Да попадись такой – как в колодке будешь орать, защемлённый! Но Марка с ним не соглашался. Марка уже поторапливался, подталкивал его к широко шагающей джинсовой. То, что груди её болтались в мужской расстёгнутой белой рубашке – очень захватывало, забирало. Как если б увидеть вдруг красные жгучие перцы в сладком белом мороженом. Ах ты, мать честная!

– Это... как её?.. Девушка!.. это... как бы с вами познакомиться? Мы вот с другом... – Голос Огоршкова дребезжал.

Деваха повернула голову. Со схваченными на макушке волосами – как удивлённый ананас...

– П,шёл! Хутор!

Это как? Огоршков и Тюков сразу начали отставать. И остановились. Почему «хутор»? У нас и хуторов-то давно нету... Стояли в позе перископа, с отвёрнутыми в разные стороны окулярами. Что видел один – не видел другой. Как те, же негры, не знали, куда теперь... Стерва!

 

В кафе перед скатертью на столе Марка сидел уважительно, приклонившись к ней. Скатерть походила – как если б по снежному полю прогнать полк солдат. Карта с меню в руках Огоршкова отблёскивала атласно. Он держал её – как держит солист ноты в хоре.

– Тебе биштекс или каклету?

Марка спросил про сотиски. С картофельным пюре чтоб.

Огоршков повернул голову к официанту. Официант походил на клюшку для гольфа. Он был точно после аборта. Он смотрел в окно на мелькание ног на тротуаре...

– Тогда, значит, так: один биштекс и одни... сотиски!

У официанта точно заболели зубы. Под нос Огоршкову, на стол, был сунут листок. Где вина и водки.

– Ага! Так-так-так! – оживился Огоршков. – И... и... ситро! Вот, здесь написано. Четыре. Четыре бутылки. – Официант пошёл оступаясь. – Четыре – не забудьте! По две на каждого! – пустил вдогонку Огоршков.

Потом заговорил опять об обиде своей, о давней непроходящей своей боли. «...Она учителка была, начальных классов, а всё тоже: необразованный! Мол, хутор, ты. Как та вон недавно. Проститутка. Ладно. Терпел. Один раз не выдержал. Заткнись! – говорю. И поколотил...» – «Ну?!» – не поверил Марка. «Было, Марка, было... Ну а потом развод был. Вышел после суда – веришь? – с душой ободранной. Ну – куда? Мужику, сыну? К матери, конечно. Лечить как-то. Заживлять. Поехал...»

Огоршков замолчал, тискал пальцами длинную, кремлёвую какую-то солонку. Брови его опять теснились. Как гусеницы. Усы-коросту стащило набок... Тюков нукнул. Мол, дальше-то чего?

– Ну а что – дальше. Заболел потом тяжело. В городе уже. С желудком. Язва. Резали в больнице. К весне вышел. Лёгкий стал – как планёр. Ветер дунь – черт-те чего со мной тогда будет. Да. Куда опять? К матери, конечно. Стала откармливать как-то. В человеческий вид приводить... А у стервы-то моей, у бывшей жены, через месяц уже хахаль был. А через полгода – муж. Законный. Захомутала. В ЗАГСе заставила. Вот так! А я очухаться всё до сих пор не могу. Пять лет уж прошло. А у них – быстро...

Тюков молчал, соображая...

– А дети?..

– Чего дети?.. А! Детей не было. Не хотела, стерва. Хоть тут – слава богу. А то чего бы я теперь делал? Сын ли, к примеру, остался или дочь? У неё? Как я-то тогда? Как бы жил?..

Точно на сцену драматический актер, вышел из-за портьеры официант с тарелками и бутылками на подносе. Словно чтобы сказать главные слова пьесы: «Кушать подано, твари вы чёртовы! Жрите!» У Тюкова и Огоршкова сразу всё из головы вон, запотирали руки, приготавливаясь.

В бифштекс вилку Огоршков втыкал как вилы-тройчатки – сверху. Покачав, выворачивал кусок. Жевал. Нижняя челюсть его размашисто летала подобно судну на большой волне. Подобно испанскому галеону. Марка вилкой пытался отдавливать, отпиливать от сосиски. Сосиска не давалась, подпрыгивала. Тогда откусывал от нее с рук, а уж капусту – вилкой. (Картофельного пюре так и не дали.) Сосредоточенно жевал. Пивные пятна на скатерти теперь напоминали нескольких убитых леопардов. Дохлых. Гонялся за горошинами на тарелке. Оба не забывали пускать в фужеры ядрёненькую.

 

В полуподвальном этом кафе с мельканием ног и света в окнах было по-дневному темновато, тесно. За десятком столиков, стоящих в два ряда, пригибаясь к тарелкам, коллективно насыщались мужчины и женщины. И даже здесь, в кафе, тараканки были! Две настоящие тараканки! За столом в соседнем ряду. Одна еще ела. Как обыкновенный человек. Загребала ложкой. Другая уже на спинку стула откинулась. Высоко закинутые одна на другую, чёрные ноги её отдыхали. Как тяги. Длинные вялые пальцы свисали со спинки стула. Пошевеливались змейками с окровавленными головками. Огоршков подмигивал, кивая на неё: «Вампирка... После работы отдыхает...» Смотрели. С лёгоньким улыбчивым презреньицем, с превосходством. Мол, нас вы теперь на мякине не проведёте, настоящие тараканки! Шалите!.. Возвращались к еде.

Прижимая к груди сумочку, по забегаловке долго ходила какая-то девица в очках. Но за столик Огоршкова и Марки, где было место, почему-то не садилась. Словно не видела его... В короткой юбке. Некрасивая. С худыми ногами. Раздáтыми как у калитки... Присела, наконец, возле портьер в кухню, всё так же озираясь и прижимая сумочку. Официант кинул ей карту. Она послушно склонилась над бумажками. Огоршкову и Тюкову было почему-то неприятно на неё смотреть. Как будто знали её раньше. И не здесь, в Москве, а где-то там, в прошлой жизни. И обманули. И вот она теперь их избегает... Марка поспешно наливал ядрёненькую. Пили большими глотками. Снова ели.

Отобедав, неподалёку три жирных цыгана развалились на стульях. Ковыряли в зубах спичками. Усатые. Что тебе паровозы. Иногда, точно чтобы не разучиться, принимались друг на друга кричать. По-своему. По-цыгански. Делая возмущённо рукой вверху. Оставляя её там на несколько секунд. Закофеенными водили глазами. Вновь ковырялись спичками, зубы обнажая, будто золотые гармони.

Огоршков доверительно говорил Марке: «Что у них за жизнь? Бродяги. Кочуют. Всю жизнь. Ага». На столе цыган громоздились судки и тарелки с объедками. Две бутылки без водки торчали, словно иссохшие какие-то летучие голландцы... «Бедные. Кочуют. Всю жизнь...»

Цыганам уже надоело. Один недовольно вздернул руку, щёлкнув пальцами. И сразу явилась официантка. Фигурой она была выгнута в галифистую, хорошо откормленную хохлатку. Бросив несколько красных ей на стол и уже не видя, как она их цапает и намахивает салфеткой, где они только что лежали, – как нечистой силе намахивает, как нечистой силе! – цыгане проталкивались к выходу. В дверях опять начали ругаться, толкая друг друга животами, будто баллонами. «Оне такие...» – всё доверял Огоршков Марке. «Кочуют. Да...»

 

Пора было и самим отчаливать. Всё вроде бы съели и почти выпили. Поикивая, Марка сидел перед бутылкой ситро. Смотрел на гурьбой карабкающиеся бесконечные пузырики. Словно слушал их, сопоставлял: и в бутылке, и в себе. Выражение лица у него было сладостное. Как будто человек какает и прокакаться не может. Наливал. В последний раз. Над фужером начинали остро скакать блохи. Всю эту колющуюся остроту, будто стекловату, разом опрокидывал в себя. Ощущая пищевод свой как звездящийся большой столб. Ножкой припечатывал фужер к скатерти. Всё.

К двум бумажным рублям, высыпав горсть мелочи из кармана на стол, Огоршков отсчитывал официанту недостающие девяносто семь копеек. Средний палец его делал на скатерти резкие круговые движения. Этакие резкие кружочки. Официант стоял энглезированной льдинкой. О, если б мог он взять самого себя в руку, взять, как клюшку от гольфа, украшенную крапчатой бабочкой... взять и изволтузить этих двух негодяев! О, если б это было возможно! Огоршков похлопал его по плечу: спасибо друг, спасибо.

По очереди заходили в тесный туалетик возле гардероба. Ульющьььь! – сорвалось всё сверху и захохотало в унитазе. Огоршков, наклонившись, внимательно посмотрел в унитаз. Дёрнул за болтающуюся ручку ещё раз. Ульющььииии! Фырл-хырл-дырл! Марка тоже наклонялся и дёргал два раза.

 

На перекрёстке, посреди всеобщего стремительного движения, застыли как попало «жигуль» и «лада». Будто собаки, вывернутые после случки. С двумя торчащими при них, как оглушёнными, хозяевами... Нужно теперь остолоповых в шлемах ждать. Чтоб расклещили как-то, растащили... Огоршков и Тюков долго глазели. Ждали, чем всё кончится. И сбило вдруг какого-то парня. На другом перекрестке! Не видели, как – а душу холодом опахнуло. Человек пять суетились, нагибались к чему-то плоскому, разбросанному на асфальте нáрванным тряпьём. Идущая прямо на Тюкова и Огоршкова женщина была с увидевшими казнь, пропадающими глазами. И только восклицала: «Ужас! Ужас!» Вытягивала в слове этом рот вперёд, как кувшин – горло, как глèчик: «Ужас!» Смотреть не стали. Ни к чему. Свернули в какой-то проулок. Долго хмурились, двигаясь неизвестно куда.

Стояли на какой-то незнакомой остановке. Знойным маревом мимо проколыхал членистый «Икарус», полным-пóлный вяленых подвешенных гусей. Тогда пошли обратно, на Садовое. Сбитого парня на дороге уже не было, по тому месту пролетали машины... Старались не смотреть на обширное, чёрно-красное, закатываемое покрышками пятно.

 

Много ездили и ходили они в этот день по городу. То в один его конец мчатся под землёй, то в другой. Торчали на Арбате. И на Старом, и на Калинина который. И там и там солнце тоже торчало над ними одинаково – как водила, который не желает никуда ехать... Побывали в какой-то церкви... Вернее, возле неё. Задирая головы, долго оглядывали её всю. Голую, белую, молчащую. Осматривали как памятник архитектуры. Охраняемый, значит, государством. И – неожиданный в своём одеянии, в своей рясе – вышел поп. Тяжёлый, как стог. Остановился, внимательно и строго вглядываясь. «Что, молодые люди?..» Молодой, так сказать, Огоршков застенчивым крюком навесил над лысиной указательный палец. То ли постукать им хотел по лысине, то ли – просто почесать. «Да мы это... так, батюшка...» – «Так – только ветер дует», – строго сказал поп. Пошёл, пиная рясу вперёд-назад, будто колокол...

В Измайловском, на деревенских пляшущих, визжащих пятачках, где отчуждённо-восковые гармонисты выделывали на гармонях вихри, а те, кто не плясал, как будто защищали плясунов от москвичей, от сглаза, – там Огоршков орал частушки вперебой с лимитчицами и тоже лихо колошматил «казачка». Познакомился даже с одной весёлой, тоже плясуньей, вятской... Но Марка почему-то надулся, и пришлось уйти... Без счёту пили ядрёненькую. Так же – и с мороженым. Опять сидели в туалете. В платном теперь. Из зеркал на них смотрели два буро-чёрных человека с вылезающими глазами, у одного из которых всё, что внизу, торчало коротким огарком оплавившейся свечи, а у другого меж ног – будто праща висела...

Уже вечером Огоршков проговорился, что знает одно местечко... «Фотостудия» называется. Там этот показывают... как его?.. «секс». На «Павелецкую» надо ехать. Там. Недалеко от вокзала, значит. Она. Студия... Марка сразу пристал, заканючил, потащил к метро. Возбуждённо уже выспрашивал на ходу:

– А «секс» это по-русски – что? Это швóриться, да? Это когда шворятся, да, когда шворятся? А? Он и она? Когда шворятся они? Секс это называется, да? секс?

– Ну, как тебе сказать?.. – знатоком тянул Огоршков. – Навроде того...

– Прям в натуральную, да? В натуральную?..

– Как тебе сказать?.. Смотря сколько заплотишь... Опять же – «эротика»...

– Та-ак. Здорово! – Марка заширкал ладошками, уже весь лихорадненький. Обрадованный, уже весь в себе. Нырнули в метро.

 

Фотостудия, с двумя охапками фотографий, словно бы в руках, находилась в старинном красивом здании. Только сбоку, с торца. В таких зданиях раньше помещались гимназии, лицеи. Институты благородных девиц. Огоршков дёрнул дверь. Оказалось, закрыто. Странно. Фотостудия же. Семь часов всего. Постояли, оглядывая окна. Вечерние окна не пускали взгляд. Нáгличали, как расплавленные свинцовые ванны.

Дверь сама неожиданно раскрылась и, как фарш из мясорубки, густо повалили наружу зрители. Парни, в основном, и несколько мужиков. Все раскосые. С волосами – штопором. Выглянул, посмотрел вышибала. Огоршков и Марка сразу шагнули к нему. Но он отмахнул рукой: «Завтра! Всё!» Захлопнул дверь.

Досадно было, что опоздали. Но Огоршков уже смеялся, говоря, что, ну его к дьяволу, «секс» этот, и ладно, что не попали. Однако Марка огорчился всерьёз. Порывался даже постучать, чтобы узнать – когда завтра-то? Но Огоршков не дал стучать, повёл, похлопывая по плечу, посмеиваясь.

Вышли зачем-то за Павелецкий вокзал. К перронам. Точно с намереньем куда-то ехать. На западе в долгом реверансе присело солнце. С подошедшего поезда в него тесно выходили пассажиры. Колыхались к вокзалу в чемоданах, узлах – точно в вечернем пыльном стаде баранов... «Вот... приехали... В Москву... тоже», – зачем-то сказал Огоршков.

Ткнулись в пельменную наискосок от вокзала – закрыто. Тогда сели на скамейку возле двери, лицом к закату. Огоршков достал курево.

Дымящуюся сигарету Марка двумя пальцами удерживал, как девку. Но как-то не за тело, а больше – за одежду...

– Чего же ты? – посмотрел Огоршков. – Не умеешь ведь... Брось!

– Ничего, – сказал Марка. И попробовал затянуться. Как бы самодовольными начал заклубливаться львами. Пока не сбил всё зверским кашлем.

Сперва смотрели по улице влево – ничего интересного. Потом стали смотреть вправо. Уткнувшись в перекрёсток за вокзалом, машины глотали стоп-сигналы. Откуда-то пробрался к ним грузовик. Явно деревенский. С надстроенным грязным кузовом. Где вперемешку обречённо стоял десяток тощих телят. Сзади у грузовика на колёса свисала широкая резина... Грузовик тронулся. Огоршков задёргал Марку за руку:

– Смотри, смотри! Ковбой Гарри попёр! В фанерах своих! С коробом телят на горбу! Вот силач! Ковбой Гарри!

Марка недоумевающе смотрел – ничего не понимал, откуда тут Ковбой Гарри, который был в фильме и который уехал. Ничего не видел Марка, кроме улепётывающего грузовика с болтающимися телятами... Повернулся к Огоршкову – растопыренным вопросительным веером в стороне осталась рука с чадящей сигаретой. Ты о ком, Огоршков?

А Огоршков, раскинув руки по скамье, – как с крылатой душой посреди вечернего сгорающего родникового света – уже блаженно вспоминал:

– Бывало, выйдешь за деревню, – а по взгору конский щавель метёлками стоит. Прореженный уже, уже весь бурый. Как ровно Кармены в ядрúстых шалях стоят. С веерами. Поджидают своих Хосе, Тореадоров...

– Какие Кармены? – спросил Марка.

– Опера такая есть... «Кармен»... Закат так освещает их, а они стоят, поджидают... Красиво... Ровно в Испании какой... Вечером... За город вышли... Поджидать... Там слова ещё такие, в опере... «меня не любишь ты, тогда заставлю те-эбя-а любить! Та-рúм!»… Кармены. Как за городом. За городской стеной. На взгоре. Да-а. Сотни полторы их там сбегалось. И стоят. В ядристых буреньких шалях. С веерами. Беспокоятся. «Тогда заставлю те-эбя-а любить! Та-рúм!»

– А зачем они так?

Но Огоршков молчал, улыбался.

Солнце уже собрало все свои лучи с земли, оранжево припухло, как мандарин, вот-вот должно было скатиться, кануть за край земли... Потом на западе мелел, догорал закат, и высоковольтная передача висела как кукан рыбьих глаз. Словно комары, веяли волоски на огоршковской брови.

Дома поздно вечером Марка привычно – рука в руку – сидел на кровати. Но водные глаза его ходили, оглядывали комнату – как будто обворованные. Как будто после яркого дня не могли собрать воедино очертания притемнённой комнаты. И Новоселова, в том числе, возле настольной лампы. Потом взгляд надолго закосил куда-то в сторону, как рыбацкий задёв, не могущий освободиться от чего-то тяжёлого, глубинного. Коряги ли, камня ли там какого... Наконец, успокоенный, вроде нашедший всё – привычно зажурчал, явно что-то для себя решив. Поглядывая из-за книги, Новосёлов улыбался.

 

На другой день один, без Огоршкова, скрыв от него замысел, Марка стучал в дверь, где по бокам фотографии. В восемь тридцать утра. Люди текли по тротуарам по своим делам, машины запруживали улицу. Марка упорно колотил.

Открыл вчерашний вышибала, с лицом – как если к нему наставить лупу. «Ну? Чего тебе?» – «Поглядеть... Вот...» Марка сунул деньги.

Его завели в большую притемнённую комнату. В самом деле, на фотографию, на студию и похожую. Везде стояли на треногах какие-то аппараты. Длинная, как подзорная, труба залезла в большой, уже включённый ящик...

– Вот... Смотри сюда...

Поспешно прильнул к окуляру. Прилипло к глазу белое бельмо. Ничего, сейчас. Башка тряслась. Первый упал снимок. Баба! Голая! Будто расселась в воздухе. С грудищами. С тяжёлыми, разрыхлёнными ляжками. Вот это да-а! Не успел нахватать глазом – другой снимок упал. Вторая. Исподлобья глаза белые выкатила. Как бы снизу смотрела. Тощая. Как чаша. Вампирка. Стерва, если по-русски сказать... И пошёл у них потом этот секс, и пошёл. С мужиками. То у одной, то у другой, то кучей все они! Чёрт побери-и! Туши свет!

 

После пятиминутного подгляда в порнотрубу Марка вышел из заведения. Глаза Марки шалили. Пацанами. Хихикали, прыгали, скакали по встречным женщинам. Примеривались. Уже как бы пристраивались. Но женщины шли мимо. По-утреннему недовольные, хмурые. Как министерства. Никакого Тюкова не видели. Каждая – со всем своим. Каждая – после своего вечерка, после своей регулярной ночки. Каждая, предназначенная для другого, для других, но не для него, Тюкова... Глаза Марки перестали баловать.

Сидел опять на какой-то скамейке, в большом городе, посреди шума улицы и мельканий людей, взяв руку в руку – как будто на своей кровати, как будто вынесли его на ней из общежития. Сидел, задумчивый.

 

 

 


Оглавление


1. А «секс» это по-русски – что?
2. Только строем, или Всё могут короли
517 читателей получили ссылку для скачивания номера журнала «Новая Литература» за 2024.02 на 29.03.2024, 12:14 мск.

 

Подписаться на журнал!
Литературно-художественный журнал "Новая Литература" - www.newlit.ru

Нас уже 30 тысяч. Присоединяйтесь!

 

Канал 'Новая Литература' на yandex.ru Канал 'Новая Литература' на telegram.org Канал 'Новая Литература 2' на telegram.org Клуб 'Новая Литература' на facebook.com Клуб 'Новая Литература' на livejournal.com Клуб 'Новая Литература' на my.mail.ru Клуб 'Новая Литература' на odnoklassniki.ru Клуб 'Новая Литература' на twitter.com Клуб 'Новая Литература' на vk.com Клуб 'Новая Литература 2' на vk.com
Миссия журнала – распространение русского языка через развитие художественной литературы.



Литературные конкурсы


15 000 ₽ за Грязный реализм



Биографии исторических знаменитостей и наших влиятельных современников:

Алиса Александровна Лобанова: «Мне хочется нести в этот мир только добро»

Только для статусных персон




Отзывы о журнале «Новая Литература»:

24.03.2024
Журналу «Новая Литература» я признателен за то, что много лет назад ваше издание опубликовало мою повесть «Мужской процесс». С этого и началось её прочтение в широкой литературной аудитории .Очень хотелось бы, чтобы журнал «Новая Литература» помог и другим начинающим авторам поверить в себя и уверенно пойти дальше по пути профессионального литературного творчества.
Виктор Егоров

24.03.2024
Мне очень понравился журнал. Я его рекомендую всем своим друзьям. Спасибо!
Анна Лиске

08.03.2024
С нарастающим интересом я ознакомился с номерами журнала НЛ за январь и за февраль 2024 г. О журнале НЛ у меня сложилось исключительно благоприятное впечатление – редакторский коллектив явно талантлив.
Евгений Петрович Парамонов



Номер журнала «Новая Литература» за февраль 2024 года

 


Поддержите журнал «Новая Литература»!
Copyright © 2001—2024 журнал «Новая Литература», newlit@newlit.ru
18+. Свидетельство о регистрации СМИ: Эл №ФС77-82520 от 30.12.2021
Телефон, whatsapp, telegram: +7 960 732 0000 (с 8.00 до 18.00 мск.)
Вакансии | Отзывы | Опубликовать

Поддержите «Новую Литературу»!