HTM
Номер журнала «Новая Литература» за март 2026 г.

Михаил Ковсан

Три этюда о смерти

Обсудить

Сборник рассказов

  Поделиться:     
 

 

 

 

Этот текст в полном объёме в журнале за январь 2026:
Номер журнала «Новая Литература» за январь 2026 года

 

На чтение потребуется 1 час | Цитата | Подписаться на журнал

 

Опубликовано редактором: Валерия Ву, 9.01.2026
Иллюстрация. Дмитрий Кавсан. Название: «Три этюда о смерти». Источник: newlit.ru

 

 

 

 

У смерти на краю, от жизни на отлёте,

От музыки небесной вдалеке,

Брожу-кружу без смысла налегке,

Птицу слежу в отчаянном полёте.

 

Ключицы, плечи, шея, жадный рот –

Всё голо, невозможно и прекрасно,

Желанно, а по смерти безобразно,

Смерть – это жизнь, но лишь наоборот.

 

Жизнь после смерти, смерть после жизни,

Тризна за пиром, пир после тризны,

Начала – концы, концы – и начала,

Шелест волны – гром девятого вала.

 

 

 

Время

 

 

Поговорить бы с Богом тет-а-тет

О том, о сём, о смерти и о жизни,

О том, чего на самом деле нет,

А есть две вещи: пиршества и тризны.

 

Век-волкодав, а ныне век-шакал

Зовёт любовь во тьме и воем смерть пророчит,

Шакалий голос липко кровоточит,

Не зря шакал свой век шакальи ждал.

 

Устав от жизни, к смерти привыкая,

Тащу свой воз, а он поныне там

Застрял на ярмарке, где гам и тарарам,

Жизнь склочная, обычная такая.

 

 

В последние годы жизненное пространство его сокращалось, до соседней улицы, до ближнего садика, до размеров квартиры, теперь и до комнаты, где стояла кровать, с которой он видел кусочек неба, две ветви дерева и обломок стены соседнего дома, висевший в раме окна, отколовшись от здания, мимо которого ещё недавно каждый день проходил.

Чем меньше пространство жизни его становилось, тем больше было времени жизни, ограниченного прогнозами докторов, оно росло в прошлое, словно дерево, вглубь корни пускающее – укрепиться в почве, чтобы никаким ветрам ни выдернуть, ни сломать.

Просыпаясь, подробно всматривался в неизменные частности ускользающего неведомо куда бытия. Дерево прорастало, годовые круги убывали, фильма раскручивалась, поезд от станции удалялся, за окном возникали пейзажи, деревенские, городские, лица, счастливые, печальные, никакие, события, которые лучше бы не случались. Картины, звуки, запахи, осязания – всё, сочетаясь, смешиваясь, сопрягаясь, двигалось назад, в окне, то комнаты, то поезда, застыв, вздрогнув вдруг, уносилось. Надо бы сделать усилие – остановить, себя уходящим насытить, но сил не было, и столько ещё впереди, то есть в прошлом, а движение поезда, и вперёд, и назад, не пассажиру определять, а кто расписание составляет – Бог весть.

И приход медсестры, её вторжение в жизнь определялся не им. Даже если скажет довольно, нет, этого больше не будет, не послушают, ненужно- бесполезные уговоры начнутся, а за пределами комнаты – разговоры о капризности, больные такие всегда, надо с этим смириться. Лучше молчать, пусть делают с ним, что принято делать, ничего не попишешь. Тем более писать он не может. Пробовал диктовать – получалось плохо и бестолково, и кому это надо? Кому?

Раньше такие вопросы снежными комками колюче и ледяно летели в лицо – не увернуться. Но зима кончилась, весна долго тянулась, прохладным летом сменилась, и комки, брошенные ещё в феврале, когда, достав чернил, надо плакать, давно растаяли, и опасаться не надо, что попадут то ли в бровь, рассекая, то ли в глаз, что хуже: глазной, в детстве лечивший, умер давно, могилу песком занесло из далёкой пустыни, до которой тот не добрался. Что-то помешало. Что ему помешало?

Длинные холодные зимние ночи? Скудные короткие прохладные зимние дни?

Ночь, темнота и тишина, словно репетиция небытия, от жизни его отсекали. И представлялось: он в каюте на корабле, затонувшем, на дне морском, рыбы разноцветно-диковинные в иллюминаторе проплывают, а он их не видит: иллюминатор задраен наглухо, не открыть, а то хлынет – каюту, единственную живую, затопит.

Чудилось и другое. Комната наглухо отделена, окна нет – стена, вместо двери – кирпичи: от мира, замуровав, его отделили. Такие комнаты время от времени обнаруживают: извне, снаружи не определишь, что за стеной пустое пространство, временем зарастающее – пылью и паутиной, у пауков много наличной вечности – всё оплести. Когда-нибудь тайное пространство, времени не доступное, неожиданно обнаружат: скелет, книги, посуда, многое может века пережить, пять столетий или пятнадцать.

Может, иначе? Его пространство от иного не глухой стеной отделено, а, как бывает, книжным шкафом массивным: никто не знает, что там за старинными книгами, только они способны, рассекая пространство, останавливать время. В гостиной, спальне, детской, кухне время течёт, да что там, несётся, как угорелое, а за книгами остановилось, ключ утерян, замочная скважина книгами скрыта, никому дела нет, что там, в отсечённом пространстве, остановившемся времени. Книги обладают способностью останавливать время. Когда их читают. Перестают – власть над временем прекращается, и оно, захлестнув, бешеным весенним потоком несёт, разбивая о скалы.

Зачем человеку над временем власть?

От кого ждать ответа?

Лучше не спрашивать. Лучше молчать – ночной тишине, шуршащей в тёмных углах, в унисон.

Переселяясь к окну с кусочком неба, двумя ветками и краешком соседнего дома, в это пространство вжимаясь, в новое вялое время вживаясь, подумывал попросить переместить из кабинета, куда больше ему не добраться, фотографии умерших, живых не смел вешать на стену. Подумывал, но решил, что не надо: пусть сами приходят, если того пожелают. И –приходили. Во сне, в дремоте и наяву, одно от другого он не слишком теперь отличал, днём засыпая, бодрствуя ночью, время суток подсказывало окно, нередко, однако, оно ошибалось, что, конечно, простительно: люди ошибаются чаще. Вообще, другим всё на свете простительно, кроме смертных грехов, а какие смертные, ныне точно никому неизвестно. Себе? Дело другое, это бесконечный разговор, бесполезный.

Не слышные за стеклом листья на ветках шуршали, словно бережно, осторожно не короткий перелистывали синодик. А в комнате стена, голая и пустая, с каждым днём приближавшаяся, и без того скромное пространство его воровала нагло и беззастенчиво. И взгляд его всасывала в свою пустоту, где тот обессиленно пропадал, будто булькал в болото: всплеск – миг, и снова зелёная плесень на застойной, тягучей, плотной воде. И это он одолел, проникая мыслью за стену, за белую пустоту, попадая во время, не исчезавшее, не пропадавшее, остававшееся с ним, тем ощущаясь сильнее, чем меньше пространства для его скромного не завистливого бытия оставалось.

За исчезающей стеной и научился, или, может, это было уменье врождённое, книгу листать – иногда голый текст на языках, которые знал, иногда с иллюстрациями великолепно-цветными, порою ярче событий, которые изображали. То ли он книгу листал, то ли сама книга листалась, как ни силился, понять не умел, а спросить – кого же спросишь такое? Тем более если всю жизнь привык спрашивать только себя, ни на кого не надеясь. И не потому, что так в себе был уверен. Просто никогда не был уверен, что смысл, из вопроса его извлечённый, будет именно тот, который вкладывал задавая.

Из пустоты за стеной возникали фигуры людей, чаще – одни только лица, всегда – их глаза. Взгляд к взгляду глаза говорили, в словах не нуждаясь, игнорируя звуки. Он это таинство пытался понять – не постиг, придя к заключению, что и не нужно. Взгляды общались и весело, и печально, враждебно и дружелюбно, во всём остальном человечьем, не только в словах, не нуждаясь.

Словно на санках с горы не слишком крутой, с трудом оттолкнувшись, ехал он медленно, постепенно в скорость вползая, и та, раскручиваясь, оттянутой пружиной дальше быстрей толкала во времени вниз, назад, в то, что произошло, случилось, даруя заново пережить истончающееся бытие, подобное луне, возвращающейся от полнолуния к новолунию.

Движение вспять позволяло увидеть сквозную линию жизни, которая никакой линией не была, но пунктиром – проблески, промельки, просверки, всплески с брызгами в разные стороны: он был рыбой уловленной, которую кто-то вёл по воде, хотя пыталась вырваться, в стороны уходила, прыгала вверх, трепыхалась, и, несмотря на усилия зряшные, некто в нужный миг подсекал, выдёргивал на поверхность: трепыхайся не трепыхайся, неумолимо конец обозначен – быть насаженной на ветку вместе с другими, та от листьев очищена, чтобы сквозь жабры протыканию и нанизыванию не мешали.

Он лежал на высокой подушке, всматриваясь в пустоту белой стены, и взгляд его в горизонт упирался. Стена была его горизонтом, за которым не было ничего, кроме времени, а оно бесстыже, ни пятен, ни заплат, ни синяков, ни царапин – ничего не скрывая, перед ним обнажалось, ни к ненависти, ни к любви не призывая. Смотри, то, что в сиюминутности не рассмотрел, увидь, что в туманной близи не различил, приметь и запомни, какие тайны могут быть от того, на кого неумолимо горизонт наступает – раздавить, поглотить, рассеять по ветру прах, который кладбищенская земля сырая не примет.

– Это ещё почему?

– Грешный прах мать – сыра земля не принимает.

– Разве бывает прах грешным?

– Бывает.

– Почему же полнёхоньки кладбища? Безгрешных людей не бывает.

– Грех греху рознь.

Откуда голос? Оттуда, из пустоты за стеной, оттуда – из времени. Миги, мгновения – искры и брызги, секунды и мимолётности – бабочки, мотыльки. Сомкнутся, слепятся – шаром покатятся, в пространстве бесконечностью растекутся, чтобы, став временем, тягучим, смертельным, тянуться к горизонту, медленно сжатое поле с колючей стернёй одолевая – за горизонтом медленно закатываясь и затухая, чтобы закатно пропасть, напоследок послевкусие темнеющего разноцветья за собой оставляя.

А там? Там пространство, сжатое до горошины. Там взрыв – эпохи, тысячелетия, века, времена, годы и мгновения полетели, в поток единый сливаясь, миг века пожирает, секунда – эпохи: один прожорливый зверь поедает другого, чтобы самому пожранным быть.

Что? Зачем? Откуда? А там?

В отличие от послезавтра, которое наступает исключительно после завтра, позавчера от вчера совсем не зависит. И, кроме того, листья там не желтеют, и снег там не тает. И что такое «там», не знает никто. Одних это совсем не волнует. Другие пытаются понять, однако совсем безуспешно.

И ещё вдогонку: время какое? Голодное – сытое? Толстое – тонкое? Медленное – стремительное? Нужное – бесполезное? Ужасное – или счастливое?

Время идёт. Время, звеня шпорами, катится в прошлое, вниз, по ступеням, ведущим вверх, в будущее взбегает, или, опираясь на перила и задыхаясь, тащится неустанно: твердь манит, соблазняет, через тернии – к звёздам, не зная зачем пространство презрев, дымом забвения восходить, утренним паром розовым подниматься.

Зачем?

Много ль увидишь на расстоянии одной-единственной жизни, поймёшь?

 

 

 

Еврейское кладбище в русском городе Т.

 

 

Настоящее смертно. Прошлое вечно.

Звук иссякает. Тишь бесконечна.

Слово исчезнет. Текст не сгорает.

Ошибки отцов сыновья повторяют.

 

Насытившись жизнью и смертью прельстившись,

В огромные чаши гроздья, скатившись,

Жаждой полны обратиться в вино

Для свадеб, ли тризн, это им всё равно.

 

Холм за холмом, за тишиной свирель,

За жизнью смертная долина в даль беспечно,

Тоскуя, тянется чуть сонно бесконечно,

Луч солнца в воздухе – словно в воде форель.

 

 

В город NN в рессорной бричке въезжают. В город Т., хотя варианты возможны: я прилетел. На небольшом самолёте, приземлившимся в месте полупустынном: между лётным полем и городом были какие-то сараи и будки. Не самолёт – электричка. Впечатление повторилось, когда вскоре улетал из уже взорвавшегося Чернобыля крошечным вертолётом. Дверь, закрывшаяся не с первого раза, жалобно дребезжала. Страховочный пояс, который проверял поминутно, не успокаивал.

Обобщая, вместо Т. можно поставить другие буквы кириллицы, для создания которой досточтимые братья использовали и арамейские буквы финикийского происхождения. На этот алфавит евреи перешли во время первого изгнания, назад тому две с половиной тысячи лет. У моего поколения – возвращение. Потому не пыль на подошвах – буквы привычные унесли. Слагаются эти буквы в слова: одни для здесь и сейчас, для там и тогда – очень похожие, но другие.

Здесь и сейчас римской дорогой, ныне шоссе, между монастырями шуршит тишина. Кукарекает утомлённый солнцем петух. Ребёнок на самокате извлекает счастливые звуки. А там и тогда гордо гоготали голодные гуси, взвизгивали на повороте трамваи, за забором ржавые звуки бензопилы кромсали гниющее пространство, заваленное мёртвым железом.

С троюродной сестрой, местной жительницей и уроженкой (прочитает – детали исправит), едем на кладбище, где похоронена наша прабабушка. Ехать сестре не хотелось: интересы у молодых – исключительно молодые. Я настаивал, предвидя время, когда захочется вспомнить, ей отказать было трудно. Вот, и едем мы, дребезжа.

По дороге волнуется: найдет ли могилу. Терзаюсь: где взять цветы. Набредаем на диковатые розы из страны лилипутов. Из детского ведра еле выглядывают. Стоят, как в стране великанов великолепный, роскошный букет, или как евреи в недавнем прошлом на экспорт.

Берём. За деньги, которые просят. За такие страшные вроде бы розы и торговаться противно.

Цветы в городе Т. были редкостью. Цветы – это свадьба, рождение, смерть. Никак не иначе.

Было это в те времена, когда слово «синагога» произносили с понижением голоса, а в парикмахерских брили, и, окутывая клиента простыней и тщедушным вниманием, мастер призывно возглашал за кулисы: «Прибор!»

Остановка конечная. Дальше трамвай не идёт.

Было жарко. И душно. Вечная сырость восходила невидимым мёртвым туманом. Впрочем, если и видимым, никто б не заметил. Никто никогда сюда не приходил. Двое, я и она, явление столь редкое, что не в счёт.

Кладбище было еврейским: Харон, обол, Лета, оркестр, отпевание – не отсюда. Голое в саване тело. Голое слово с гортанными звуками, закатившимися под откос по дороге в две тысячи лет. В отличие от пражского, слоисто нависающего над обыденной жизнью, это, где мирно соседствовали с хасидами литваки, сыро черно уходило под землю, то ли вместе с городом, то ли его за собою тащило.

У входа ни будки привратника, ни продавцов цветов, нет даже нищих. Пустоту минуя, не помню, была дверь или просто проём, переступая, вошли. Если была дверь, не скрипнула. Ветра нет. Чего ей скрипеть? Звенящая тревожная тишина. Словно Юстас связь ожидает.

Шаркающие в пыли и листьях шаги сменяются тягучими, к земле прилипающими. Приходить нужно в ботинках, лучше всего в сапогах. Сыро, остро пахнет разором беспамятства. Чёрная мокрая худосочность стволов, веток и сучьев. Редкая бледно-зелёная скукоженность ржавая. Склизкое пространство – колодец, положенный горизонтально. Имена, годы, ограды?

Что-то чёрное, сварное или чугунное.

Могилы лепятся, как разноязыкие слова, невнятно, ничего друг о друге знать не желая. Острые колья ограды, словно воткнутые в землю знаком вечного мира штыки. Редкие покосившиеся, но ещё не упавшие памятники с выеденными дождями или недобрыми взглядами именами и датами чванливо озирают окрестную пустоту.

Здесь всегда мокро. Росе негде лечь. Ни птиц, ни другой живности. Вороны, голуби, воробьи не залетают. Они-то везде. Даже в полуразрушенной, без крыши синагоге вместе с мышами летучими в мёртвой тёмной Констанце с одиноким чугунным Овидием, куда нас впустил за пару долларов беззубый сосед, за те же деньги отогнавший одичавших собак. По такому случаю он их покормил и посетовал, что евреям безразлично это прекрасное старое здание, где витают звуки молитв, которые особенно в Судный день слышит Господь. То ли не понимал, что, если сетование услышат, не будет ни долларов, ни собак. То ли действительно за евреев и державу румынскую ему было обидно.

Петь птицам на кладбище не для кого. Издалека редко доносится глухой, утративший призывную мощь гудок паровоза. Похоже, и за железобетонной стеной, околюченной проволокой, жить не спешили. Стена высокая голая в пятнах. Ни одно растение, способное ползти вертикально, на неё не покусилось. На такую одесско-бабелевскую стену реб Арье-Лейб не сел бы, если бы в городе Т. объявился.

За стеною завод. Наверняка оружейный. Город работает – принятый эвфемизм – на оборону. Заводы старые, как и кладбище. Неясно, кто от кого стеной отгородился: завод от кладбища или кладбище от завода.

Могильные холмики, словно вырытые кротами, в стороны расползлись, надколотые памятники скособочились, покрытые мхом плиты просели, надписи не читаются: одни буквы исчезли, другие – с трудом, в слова не слагаясь. Всё потерялось: линия, форма и смысл.

Бронзы с патиной нет. Чугун с паутиной. И вдруг сквозь сырость и мрак – чудом расступившихся вод свежеокрашенная ограда. Вряд ли это кого-либо удивляло. Что там кладбищенские слова, посмертные смыслы, когда страна расползается. Последняя волна её разбухания, достигнув западного предела, замерла, застыла перед тем, как громко и гулко на восток покатиться. Но пока царило молчание.

Озвучивать гробовое молчание надо бы heavy metal, агрессивно его взрывающим сумасшедшими гитарными соло и высоченным вокалом, срывающимся в фальцетный визг – камнями с острого пика, сметающими, пока что-то не лопнет: или струны или барабанные перепонки. Но тогда такой саундтрек гремел редко и потаённо, заглушаемый вокально-инструментальными ансамблями имени песни и пляски.

На кладбище земли было мало. Всё больше железо, ржавое, гнутое: оградки и памятники. Ни скамеек, ни ящиков мусорных – ничего. Никто не помнил, никто не приходил, никто не ухаживал. Зато у стены валялись осколки. Просто, допив, разойтись не могли.

Раззудись! Размахнись!

Зудело. Размахивалось.

А как иначе?! Сероватая, словно зола, кладбищенская земля, неживое сероватое небо, которое никто не назовёт небосводом, сероватые редко трезвые горожане. Немноголюдный на улицах город убивается в огромных очередях, когда есть за что убиваться.

Дребезжащий трамвай. Дребезжащие голоса. Зато в конце месяца грохотало: план закрывали. Было бы театром абсурда, если б было театром. А так малые куски серого света и огромные куски чёрной густой темноты.

Иду, чтобы запомнить и когда-нибудь осознать: если евреи мёртвые не нужны, значит, не нужны и живые. На что тогда ещё живой А.И. наверняка бы заметил, что не в лучшем состоянии и коренные, православные кладбища. А в исконных городах улуса Московского на цветы сумасшедшие цены ввиду бесконечной зимы, и не только в голодном городе Т., в котором гордо куют железо войны, и, разлепив с похмелья глаза, блох, словив на собственном теле, подковывают.

Есть кладбища, по которым хорошо тихо, неспешно бродить. Есть кладбища, по которым хорошо ехать на чём-то электрическом, осматривая тщательно лелеемую память. Отсюда хотелось стремглав громко бежать. На таких кладбищах ночами даже призраков не бывает.

Евреи в двухтысячелетнем пути из Иудеи в Израиль, из Иерусалима в Иерусалим хорошо помнят станции и полустанки, в виде родовых топонимов их сохраняя: Турубин, Чернобыль. К тому времени чернобыльские хасиды давно покинули родные места, в руках унося свитки и книги, среди них крепко настоянную на кабале, как на смородине водка, «Свет очей» реб Нахемке Чернобылера – Великого ребе Менахема Нахума Тверского. А в год 1986 Чернобыль покинули и все остальные, невзирая на национальность, которая была ещё признана, и на вероисповедание, не признанное ещё.

Приходилось взирать на другое. Радиация, как голос в горах: везде и всюду со скоростью паники распространялась во все стороны света, в том числе на восток, где семья жила в эвакуации у родных в городе Т., недалеко от Москвы. Дом, в котором мы гостевали, добротно вальяжный с высокими сталинскими потолками, широкими подоконниками, на первом этаже магазин с известным продуктом, очередь с раннего утра занимали, вскоре после открытия она расходилась: в стране хорошего было мало, оно быстро кончалось.

В этом доме ей жить не пришлось. И этой очереди, в отличие от многих других, видеть не довелось. Таких людей сейчас нет. Наверное, и не будет. Больше они не нужны. Ей выпал век, в который пережила двоих из троих сыновей. Ей надо было много мне рассказать. А мне о многом надо было её расспросить. Вырасти не успел. Досталось чёрно-белое полое пространство угасшего образа: без линий, без цвета, без звука. Что горевать о словах, интонациях, тембре и других прихотях памяти, обычно достающихся тем, кто ничего этого передать не способен. Фотографии? Бесполезны и лживы. Как всё бессловесное.

Воробьи (по-южнорусски – жиды) клюют ошмётки, обрывки настойчиво, методично. Всё, что в памяти зацепилось, до последней крошки склюют.

За кладбищенской стеной ухает ритмично, отмеряно. Словно русский дятел, насмешничая, отсчитывает годы еврейским покойникам.

Каждую зиму кладбище заметают снега, иногда такие, что сходят, сползают с могил до самого лета. Снега в половину стены – время, когда здесь уютно и глазу, и мысли. Но тогда не добраться. Никому и в голову не придёт. Весной на оградках – где не упали – провисают сосульки, длинные холодные слезы, не выплаканные при жизни. Кладбище, где похоронена, мне помнится лучше, чем сама она, моя прабабушка, благословенна память-имя её (в иврите это слово одно). Такая память ужасно обидна.

Как этих мёртвых евреев, когда были живыми, в город Т. угораздило? А как их из Иерусалима на две тысячи лет угораздило? А как угораздило их в Россию? Разными сильно дующими ветрами истории её угораздило в город Т., но не в Тверь: её уже и ещё не было; но был вечно пьяный, как всесоюзный староста, город Калинин.

В Т. редко друг с другом улицы сходятся, часто заканчиваясь тупиками, которые, словно сквозь оружейное дуло, смотрят в себя, цель выбирая. Вот, такой город. Иной, видевший разноцветные дымы над городом Ч., там же в России, скажет, что Т. ещё ничего, жить можно, хотя скучно и голодно, зато близко Москва: за день обернёшься. Т. был не просто городом, но – столицей абсурда, кто к этому слову не слишком привычен: глупости, чепухи и бессмыслицы, что отлилось, как в бронзе, в простонародную идиому: кино и немцы. Об этой идиоме, думаю, можно написать великий трактат, но кто её в первый раз произнёс, дознаться, боюсь, невозможно.

Положив цветы, уходили, оставляя стену в разводах: пьяный Лютер всласть нашвырялся. Уходили, осознавая: если людей нет в живых, значит, где-то они всё-таки есть. Наверное, в мёртвых.

Уходили забытое людьми кладбище и увечные среднерусские розы, а город, трамвай проваливались в собственное небытие, медленно замирая и замерзая.

За нами мёртвые уходили, видимо, приняв приход наш за явленье Мессии, возгласившего восстание из мёртвых. Кости плотью покрылись, поднялся ветер, вдувая душу живую.

Уходили, за нами сыро серели могилы еврейского кладбища, по мановению палочки, зелёной, волшебной, вдвигая в память зелёную могилу писателя русского без камня и без креста, без всякой надписи.

Ещё один белый струящийся выдох морозный, и от евреев в России останутся кладбища, которые время сровняет с землёй.

 

 

 

Е. Б. Ж.

 

 

Дыханье смерти. Дышит чем она?

Высохшей исчерпанностью дна?

Золою после буйного огня?

Гниющею трухою чёрной пня?

 

В аллеи тёмные вход наглухо закрыт,

Шлагбаум смерть от жизни отсекает,

Ветвь дерева отвисшая сухая

Упасть от дуновения грозит.

 

В холодной пустоте голодный вой волков,

Как звон колоколов, окрестность оглашает,

Смерть этот голый вой зовёт иль отвращает

Поверх несущихся холодных куполов?

 

 

1

 

Умирая, уже лежала, из дому не выходя, она читала любимое, словно прощалась. А с кем ещё было прощаться? Муж вот он, рядом суетливо беспокойный, в несвойственной роли. Дети, увы, не случились. Друзья? Кто умер, кого в разные стороны разбросало. Страна, которая слишком родной никогда не была, вспухнув, бухнув атомно, соседей злостно тревожа, отвратительно безобразно кончилась, брызнув осколками, неумело заговорившими на родных языках.

Теперь её черёд. Затем мужа. Без неё и он мучиться будет недолго. Не для кого будет ему хлопотать. Не для себя же. Да и пейзажу недолго щеголять разноцветной листвой или обнажённостью белой. Деревянный двухэтажный столетний с лишком немалым домик с резными наличниками обшарпанно голубыми снесут, что-нибудь высотно-доходное ввысь устремлённое возведут. Живым где-то надо ведь жить, это мёртвым много не надо.

Мужу придётся не сладко: могила, могильщики, на водку, на чай, оградка, цветочки. А хуже всего, когда всё это как-то устроится, получится, что и здесь он не нужен, как раньше в своём институте, пережившем его ненужность всего на полгода.

Во всём мире соревнуются страны: дольше кто проживёт, а тут в пору – кто меньше. Можно в шашки играть, а можно в «чапаева» щёлкать.

И всё же у неё, как и у Льва Николаевича, жизнь была неплохая; если бы с Софьей Андреевной поменьше собачился и не умер бы Ванечка, и вовсе прекрасная. Потому идеал смерти выдумывал, Ивана Ильича своего, до смерти испугавшись. Ну да, дереву лучше всего. Вот деревом и становись: корни пускай, листвой зеленей, сучьями прохожих царапай.

Убежал, но не избежал. Нашёл, а искал или нет, Бог ведает, может, и сам точно не знал. Знал отчего, не зная зачем. Знал откуда, не зная куда.

Сколько героев поубивал! Делать нечего. Взялся описывать войну, будь готов убивать, не только мгновенную гибель представлять, но и медленное умирание. А смертей артиллерийский офицер в Крымскую войну досыта навидался. Так что князю Андрею глядеть не наглядеться на искрами брызжущую шипящую смерть. Заворожил бы взглядом, не взорвалась бы. Но он не факир, а она не змея.

Лекарства принять. Толку никакого, но принимает. Снимает, купирует, облегчает. Когда-то врачи всё больше мудрили, от однозначности уходя. Теперь напрямик, рецепты выписывая. И повторится всё, как встарь. Ночь. Ледяная рябь канала. Аптека. Улица. Фонарь.

Нынешние горят как-то тускло униженно. Может, только на их улице так? Спросить? Не надо. Что ни спросишь, расстраивается. Лучше не спрашивать. В каждом вопросе ответ печальный собственный слышит.

Было бы справедливей, нет, это слово здесь никак не годится, чтобы он умер первым. Она бы обихаживала его смерть куда как проворней, не столь суетливо, помня, она – исцеление от всех болезней, случившихся и возможных. Хотя на кладбище и ей пришлось бы не просто. Но можно было бы к кому-нибудь из родных, по крайней мере, урну пристроить. Отец в прекрасном месте лежит. Да и мать в неплохом. И почему вместе не похоронили? Надо было раньше интересоваться семейными подробностями столь интимного свойства.

При захоронении на старом, давно закрытом кладбище главное сообразить, какое лицо есть необходимое и достаточное. Если слишком высокое, наверняка потребует непомерно. Если слишком низкое, ничего не сумеет, или того хуже, не сделает, пообещав.

Что за дурацкие мысли? Отец говаривал, дурацкие мысли в дурной голове пребывают. Истинно так. Она, если иначе бы всё повернулось, в манную кашу, единственное, что бы ел её муж умирающий, как она сейчас процесс еды изображает, каждый раз чего-нибудь новое бы добавляла. Варенья разные. Малина. Смородина. Мало ли. Он не додумался. А она сказать ему не посмела. Почему? Бог весть. Может расстроиться. Будет себя упрекать, что не додумался. Столько времени упустил. Как будто от этого что-то зависит. Тем более не что-то, а смерть. Не чья-то. Её.

А на длинную смерть Лёв, как в семье называли, Николаевич на брате, кажется, старшем своём навидался. Чахотка. Кашляешь, кашляешь, всё сильней и продолжительней, пока кашлять не прекращаешь. Кто из героев его кашлял продолжительно и надрывно? Что-то не помнится. Но не мог же ни один чахоточный под великое перо не пробиться. Хотя слишком долго герой кашлять не может, будучи главным на сцене. Сколько можно нетерпеливую суету изображать. Она ведь смертельно однообразна. Читателю, даже такому, как она сейчас, нужны события, значит жизнь. А её из медленного умирания выдавить трудно. Даже гению. Смерть Ивана Ильича, и та могла бы быть чуточку побыстрей, покороче.

Льву Николаевичу, полному жизни, как о нём современники говорили, было особенно тяжко братнино умирание наблюдать. Ему в доме, если не писал, не очень сиделось. Из города особенно сильно в деревню тянуло. Еда свежая немудрёная. Воздух чистый здоровый. Бабы свежие, здоровые, немудрёные. Был, читала она, у графа кучер Иван. Его сын. Писали, что не единственный, кроме законных.

Одних Бог множеством детей награждает, другим ни одного не даёт. Жизнь несправедлива. Тщетно, глупо справедливость искать с зелёной палочкой даже.

Маленькая княгиня с пушком на верхней губе умирает. Её оплакали, а сына вырастили, в эпилоге, заслушавшись взрослых, в дядином кабинете нервный застенчивый мальчик что-то ломает.

Она никаких волшебных палочек не искала. И он, ныне с великим усердием манную кашу творящий, тоже чудес не искал. И их родители, и дети, если б случились, волшебных палочек не искали бы. Так она полагала. Но что теперь об этом гадать. Жизнь назад надо было об этом задуматься.

Но жизнь назад жить надо было учиться. Чтоб выжить. Чтобы дожить. И было это и ей, и особенно ему очень не просто. Как-то сумели. Друг от друга никуда не сбежали. Хотя причин на иной взгляд было достаточно. На иной. Не на её. Не на его. Пусть их, иных.

Смерть, вытеснив из жилища разнообразные звуки, с недавних пор однообразною тишиной поселилась. Вдруг что-то грохнуло у него. Словно гром. Молнии жди. Хоть бы не каша. Сгрызёт себя: вовремя не накормил.

Представила, ужаснувшись. Кухня вся в каше. Разлетелось, как радиация при атомном взрыве. Как страна при взрыве непонятно каком. Было-было и быть больше не захотело, не пожелало и взорвалось.

Как манная каша: треть молока, две трети воды, две столовых ложки крупы и помешивать непрестанно, доводя до кипения. Лучше немного варенья. Если нет, ложка сахара, не очень сладко. Это по вкусу. Которого нет. Был, но взорвался, осколками разлетелся. Теперь ей безразлично, есть или не есть. Какое это имеет значение, раз вопрос быть или не быть решён однозначно и окончательно. Это Гамлету мучиться вечно. До неё Шекспир не добрался. Не дожил. Слегка во времени разминулись.

Мысли, по большей части воспоминания, всё, что у неё ещё пока остаётся. Беглые, скользкие, хрупкие. Ломаются, ускользают и убегают. Раньше, когда только слегла, пыталась догнать, вернуть, ухватить, теперь на погоню сил не хватает. Сбежала – беги. Улетела – лети. Другая прибежит, прилетит – чтоб убежать, улететь. А если нет, место займёт постоянная, вечно единственная.

Лекарства не лечат – жизнь продлевают, желание жить убивая. Всё сильней, нестерпимей хочется не умереть – так жить перестать. Аргумент в их споре с мужем об эвтаназии. Он – нет, ни за что. Она – да, только так. Это раньше. Теперь, конечно, ни слова. Как и о многом другом. И князь Андрей с Наташей не говорили. Были рядом друг с другом. Она жила. Он умирал.

В детстве, которое теперь видела в туманной предсмертной размытости, время от времени, распугивая пернатых, похоронные оркестры memento mori оглушительно и настойчиво напоминали округе. Та на мгновение, напоминание услышав, скованно замирала, но, словно вняв долгожданному «отомри», по насущным делам своим отмирала.

На всё воля Божья, прости и помилуй, как сказано: и на печи лёжа умрёшь, и в сражении Бог помилует. Вот и она не в сражении, а дома, можно сказать, на печи умирает. Тихо. Безвестно. Вспоминая, как окружённый всеобщим жадным вниманием, граф Безухов кончался. В отличие от неё – ни наследников, ни наследства – и того, и другого хоть отбавляй. Пьер справится резво. Много и быстро отбавит. Оставшегося на долгую и безбедную жизнь вдоволь достанет. Проживёт ли? Не на всякий вопрос Лев Николаевич ответ дать пожелал.

Со смертью у графа отношения были короткие. Сказать бы, на короткой ноге, но тема ёрничанья не слишком приемлет. Писал ли о смерти кто-нибудь больше? Об этом думаешь возле могилы его, если о чём-то там думаться может. Никто, как он, так близко к смерти не приближался, чтобы, почувствовав неотвратимость, отпрянуть, удержавшись в жизни, не сгинуть, но задремать у спальни умирающего отца графа Безухова, близкого их бездетной семье: муж учился в лицее, основанном Безбородко, графом, затем князем светлейшим. Учился не долго. И заведение было далеко не лицеем: не те времена, нравы иные.

Если так близко умел и смел приближаться, почему сделку о бессмертии не заключил? Или то, что она его помнит, и есть бессмертие, которое, смертью смерть не поправ, зелёной палочкой наколдовал? Только себе? А брату? Наедине с чахоткой оставил. Каин – Авель: единственно возможное окаянное братство?

Так ли, сяк ли, летят головы, как мячи, как шарики, разноцветно весело, праздно летят. То их больше, то меньше. То выше, то ниже. Стрельцов массово, многоголово рубили. Не только за дело – для цели великой. Начало славных дней Петра мрачили мятежи и казни. Или великий неправ, казнями царствование своё Пётр омрачил?

А что её умирание мрачит? Желания, из которых ранее состояла, её покидают. Долго и красиво умирать невозможно. Или – или. И не на выбор. Если красиво – то погибать. Как Петя Ростов. Ура! Пуля. И всё! Далее без него. Скупые солдатские слёзы и рыдания матери. А непогибшему под Аустерлицем приходится медленно умирать, не слишком красиво.

А вы, граф, для себя выбрали нечто между и между: поезд – вроде коня, Астапово – вроде смертного ложа князя Андрея.

Хорошо, если б сейчас, бросив кашу – всенепременно опять подгорит – подхватил упавшее знамя и ринулся незнамо куда, всё выше и выше, до бирюзовых небес поднимая. Она встала б, вскочила, метнулась за знаменем к бирюзовости, как никогда в жизни, стремительно, смерть в дураках оставляя. Никогда в жизни не бегала так. Никогда в жизни от смерти не убегала.

И не убежит. Яснополянский гений в этом ей не поможет.

Цветы в вазе на столике возле кровати начали осыпаться. Первые опавшие лепестки – это красиво. Но ещё полдня – начнётся распад. Успеет, эти убрав, новые принести?

Кто – кого? Кто быстрее? Новые цветы ярко-пламенно вспыхнут или старые до безобразия опадут?

Всё должно быть красиво. Смерть красивей всего, как незадавшаяся со знаменем князя Андрея. Или актёрская на сцене перед публикой ошарашенной: аплодисменты нескончаемо несмолкаемые. Не смеет смерть быть уродливой, кому как не ей проповедовать высокое изящество, гармонию красоты.

Омерзительна вульгарная Анна. Вокзал, перрон, толпы, дышащий паром и движимый им омерзительный паровоз – совершеннейшая безвкусица. Злой старик Лев Николаевич не простил, не посочувствовал, не пожалел. А мог бы! Пару капель на склянку – тихо уснула бы в самом изящном наряде с самыми изысканными украшениями, под щёку детски невинно кулачок подложив. Или по старинке, по-карамзински Офелией...[👉 продолжение читайте в номере журнала...]

 

 

 

 

[Конец ознакомительного фрагмента]

Чтобы прочитать в полном объёме все тексты,
опубликованные в журнале «Новая Литература» в январе 2026 года,
оформите подписку или купите номер:

 

Номер журнала «Новая Литература» за январь 2026 года

 

 

 

  Поделиться:     
 
250 читателей получили ссылку для скачивания номера журнала «Новая Литература» за 2026.03 на 27.04.2026, 17:25 мск.

 

Подписаться на журнал!
Литературно-художественный журнал "Новая Литература" - www.newlit.ru

Нас уже 30 тысяч. Присоединяйтесь!

 

Канал 'Новая Литература' на max.ru Канал 'Новая Литература' на yandex.ru Канал 'Новая Литература' на telegram.org Канал 'Новая Литература 2' на telegram.org Клуб 'Новая Литература' на livejournal.com Клуб 'Новая Литература' на my.mail.ru Клуб 'Новая Литература' на odnoklassniki.ru Клуб 'Новая Литература' на twitter.com (в РФ доступ к ресурсу twitter.com ограничен на основании требования Генпрокуратуры от 24.02.2022) Клуб 'Новая Литература' на vk.com Клуб 'Новая Литература 2' на vk.com
Миссия журнала – распространение русского языка через развитие художественной литературы.



Литературные конкурсы


Литературные блоги


Аудиокниги




Биографии исторических знаменитостей и наших влиятельных современников:

Юлия Исаева — коммерческий директор Лаборатории ДНКОМ

Продвижение личного бренда
Защита репутации
Укрепление высокого
социального статуса
Разместить биографию!




Отзывы о журнале «Новая Литература»:

16.03.2026

Спасибо за интересные, глубокие статьи и очерки, за актуальные темы без «припудривания» – искренние и проникнутые человечностью, уважением к людям.

Наталия Дериглазова


14.03.2026

Я ознакомился с присланным мне номером журнала «Новая Литература». Исполнен добротно как в плане оформления, так и в содержательном отношении (заслуживающие внимания авторские произведения).

Александр Рогалев


14.01.2026

Желаю удачи и процветания! Впервые мои стихи были опубликованы именно в вашем журнале «Новая Литература». Спасибо вам за это!

Алексей Веселов


Номер журнала «Новая Литература» за март 2026 года

 


Поддержите журнал «Новая Литература»!
© 2001—2026 журнал «Новая Литература», Эл №ФС77-82520 от 30.12.2021, 18+
Редакция: 📧 newlit@newlit.ru. ☎, whatsapp, telegram: +7 960 732 0000
Реклама и PR: 📧 pr@newlit.ru. ☎, whatsapp, telegram: +7 992 235 3387
Согласие на обработку персональных данных
Вакансии | Отзывы | Опубликовать

Авиадоставка товаров из Китая авиадоставка из Китая в Москву. . Гостиница цены москва: отель four seasons hotel moscow 5 официальныи саи москва.
Поддержите «Новую Литературу»!