HTM
Номер журнала «Новая Литература» за февраль 2024 г.

Игорь Белисов

Счастье неизбежно

Обсудить

Цикл повестей

Опубликовано редактором: Игорь Якушко, 18.08.2008
Оглавление

2. От автора
3. Ноу проблем
4. Месть

Ноу проблем


 

 

 

 

Что такое жизнь? Всего лишь сон –
Призрачный, туманный, бесконечный…
Пробудись – и вмиг растает он,
Как и всё, что нам казалось вечным.
 
Что такое смерть? Всего лишь луч
Света, что придёт к нам всем наградой.
Он блеснёт однажды среди туч,
И согреет горькою усладой.
 
Что ж реально? Мысли ли, дела?
Что же было, коль итог – могила?
 – Только грусть, что в сумраке вела,
И любовь,
            что сердце
                        опалила.

 

 

 

Недавно я видел её во сне… Я виделеё смутно,
но с такой силой любви, радости,
с такой телесной и душевной близостью,
которой не испытывал ни к кому никогда.

                            И. Бунин

 

 

 

Гришанин умирал.

Он знал это наверняка. Назойливый внутренний голос не переставал бередить душу напоминанием о том, что слишком рано, не тот, ещё, возраст, не пришло время, но Гришанин не сомневался: его песенка спета.

Он пошарил по карманам в надежде на сигареты, но руки нащупали только ватную пустоту.

«Ах да, доктор запретил курить, – вспомнил Гришанин давешний разговор. – Курить вредно. В моей ситуации – особенно».

Он попытался вспомнить внешность доктора. Вместо сколь-нибудь конкретной физиономии, в памяти всплывало нечто обобщённое, медицинское, белое, крахмальное, к тому же, – занудливо-нравоучительное, чего Гришанин терпеть не мог в людях. Пожалуй, он предпочёл бы прямолинейную обрисовку диагноза и, насколько это возможно, пунктир остаточных перспектив. Но уж никак не избитые сентенции относительно его прошлого, в том духе, что не тем, мол, занимался, не на то растратил силы лучших лет...

Да кому какое дело до его прошлого?! Доктора всегда так: если не могут предложить тебе обнадёживающего будущего, так давай копаться в прошлом. Занимался ли физической зарядкой? Правильно ли питался? Достаточно ли спал? Избегал ли стрессов? Вёл ли регулярную половую жизнь? А как на счёт алкоголя? А сигареты? А наркотики – ну, там, крепкий чай, кофе, марихуана, или, скажем, запретная любовь?.. И если хоть по одному из этих пунктов чёрт дёрнет сказать «да», доктор, словно рыболов, подсекающий рыбёшку, тут же вздёрнет тебя на крючке причинно-следственной связи, – дескать, всё ясно, вот из-за этого-то вся беда и приключилась. И это, по его мнению, даёт право умывать руки: «Ничего не могу поделать, голубчик, всё слишком далеко зашло, слишком запущено». Конечно, так сказать – проще всего. Шарлатан! Жульё!

Гришанин перевернулся и тут же почувствовал, из-за чего возник весь этот жалобный сумбур. В глубине организма возобновилось беззвучное, но крайне болезненное клокотание рвущегося на свободу вулкана. Раскалённая лава патологических процессов тяжело перекатывалась, перетекала, пузырилась, предвещая грядущее извержение, предвещая погибель.

«Так сколько же мне осталось?» – попытался ответить Гришанин, и тут же понял, что не сможет определиться хотя бы в самом грубом приближении. Едва он умозрительно подходил к обрыву, от которого тянуло холодком безмолвия, и за которым зиял чёрный провал, как сознание тут же пятилось назад, в прошлое, в спасительный уют воспоминаний.

А воспоминания были теплы, лучисты, солнечны, исполнены романтики и беззаботности.

Ему вспомнился погожий летний день в парке «Царицыно». Он сидел на вёслах, грёб легко, молодцевато, что-то рассказывал, шутил, кривлялся. Радужно искрили брызги, тёмной свежестью зеленела вода, пронзительно синело небо. Над берегом порхали праздные голоса. Смутно гудел город.

А напротив сидела Она, и, перевесившись через край лодки, чертила рукой скользящую по воде линию. Она щурилась от солнца и улыбалась – то ли солнцу, то ли ему, Гришанину. А возможно, её улыбка была адресована собственным мыслям, или, напротив, безмыслию, – обволакивающему, ленному, такому естественному в этот светлый день, когда они вдвоём, взявшись за руки, сбежали из вязкой привычной рутины, чтобы здесь, в этом парке, на этом озере, под этими древними могучими деревьями, растворясь в толпе бездельников, в лучах солнца, в запахе леса, пить, пить, пить, сначала – резко, большими жадными глотками, а затем – с ленной удовлетворённой неспешностью, пить воздух тайной, никому неподвластной свободы.

Она улыбалась, плескалась вода, мегафон на пристани наяривал шлягер, и откуда-то с берега, с печальным жизнелюбием тянуло сочным шашлычным дымком. Дымок слоисто тянулся над водой, сковывая пейзаж оцепенением безветрия. Деревья, люди, какие-то постройки, – всё плыло, качалось, размывалось сизыми полосами.

В какой-то момент Гришанин начал сомневаться в реальности происходящего. Всё так же пахло шашлыком и дымом, но дым уже был тревожный, рваный. И озеро уже было другое. Пожалуй, даже, это была река, и вода её не отражала синеву летнего неба, а холодно рябила серебром. И лес был другой – сухой, шуршащий, жёлтовато-бурый, сквозящий далью вспаханного поля, по которому вдоль горизонта тянулся одинокий игрушечный тракторок. И уже не звенели праздные голоса – безлюдно и покинуто молчала округа. И уже не играла жизнеутверждающая музыка – лишь ветер, холодно и заунывно, терзал струны остывающих ветвей. Но солнце присутствовало; и хотя было оно уже каким-то ненастоящим, как бывают не настоящими прощальные слова, но всё ещё дарило свет, и всё ещё можно было, подняв лицо, почувствовать грустное, увядшее тепло.

Она так и делала. Вытянувшись в шезлонге, откинула голову, позволяя солнцу играть с лицом. Гришанин залюбовался, наблюдая, как по лицу девушки пляшут солнечные пятна, просачиваясь сквозь тень редкой листвы. Он сидел на корточках, осторожно переворачивая шипящий шашлык и подливая вино в суровые кружки. Но Она почти не пила, говорила, что и так слишком хорошо. Он понимал её, но всё равно пополнял. Возможно, он желал отдать Ей свою долю удовольствия и порадоваться за её хмель, поскольку сам не мог и пригубить, был «за рулём», как говорится, и вечером его ждали дорога, город, гаишники, жена... А возможно, им двигал глубинный подсознательный мотив: подпоить девушку и овладеть ею прямо здесь, опрокинув шезлонг, с сухим треском зарывшись в листву, разметав по поляне одежды, дрожа от ветра и возбуждения, задыхаясь от запаха дыма, запаха осени, запаха плоти; задыхаясь от ощущения стремительного и мимолётного, тоскливого, как жёлтый лист, счастья.

Солнце озаряло её лицо, но снова как-то по-другому – мощными и резкими полосами света, косо падающими через окно. Гришанин повернул голову и понял, что уже зима: витринное стекло по краям хрустально дробилось, мелькали укутанные прохожие, морозно парили автомобили... Они сидели в каком-то кафе, и Она, потихоньку потягивая кофе из кокетливо-крохотной чашечки, глядела на него с задумчивой и грустной улыбкой. Гришанин понимал её улыбку и её грусть, как понимал всю хрупкую условность безлюдного кафе, затерянного в хаосе огромного города. Как понимал и то, что вечер неизбежно разведёт их в разные стороны – в разные семьи, разные жизни. Как и то, что впереди, всё же, целый день их преступной свободы. Они пойдут в кино, не важно, в какое, и на последнем ряду, воровато поглядывая на разбросанные впереди редкие головы, всё больше увлекаясь и теряя контроль, займутся тем, горячим, необузданным, сладосто-жутким, чем уже не раз занимались в самых неожиданных, неподходящих, порой – пьяняще опасных местах...

Очередная судорога пронзила нутро, возвращая Гришанина в настоящее: он умирал.

«Чёрт возьми! – встрепенулся Гришанин. – Как же так? Ведь я умираю. Почему же вспоминается только Она? Как будто ничего другого в жизни не было. Как будто всё другое было столь ничтожно, что не оставило в памяти даже блеклого отпечатка. А где же пресловутые картинки детства – закатившийся мяч, сломанный велосипед, распотрошённый на самолётики букварь... первая учительница... первая хорошая взбучка от родителей... В крайнем случае – первая, тайком выкуренная тобой, сигарета?»

Но ничего такого, почему-то, не вспоминалось. Если какой-нибудь образ и всплывал на поверхность сознания, то выглядел столь искусственно, столь фальшиво, что приходилось концентрировать на нём всё своё внимание – в противном случае, образ тут же камнем шёл на дно.

Зато Она жила в сознании просто и естественно, словно единственное значимое обстоятельство. Гришанин понимал, что это не совсем нормально, неправильно, нехорошо.

«А, может быть, Она, – подумал Гришанин, – и есть моя болезнь?»

 


_____

 

 Хлопнула дверь, и чьи-то шаги, лениво прошлёпав, замерли у кровати. Гришанин открыл глаза.

Над ним склонилось нечто туманное, пахнущее лекарствами и бездушной стерильностью.

Гришанин спешно потёр глаза костяшками пальцев. Пелена растаяла, и он увидел, что это пришла медсестра. Её траурное лицо несло печать не одного десятка жизненных разочарований. Она деловито вытянула руку со шприцем, и сверкнувшая игла прыснула струйкой.

 – Повернитесь на бочок, – скомандовала медсестра.

 – Зачем? – напрягся Гришанин.

 – Пора делать укольчик. Премедикация.

Непонятное слово Гришанина припугнуло. Он не любил непонятных слов.

 – Что ещё за «премедикация»?

Медсестра вздохнула с той демонстративной терпеливостью, с какой дают разъяснения маленьким детям и сумасшедшим.

 – Это такой специальный укол, который делают больному непосредственно перед операцией.

 – Перед операцией?.. Перед какой ещё операцией?

 – Вам предстоит операция, – всё ещё терпеливо, но уже начиная кривить губы, сообщила медсестра. – Вы что, забыли?

 – Операция?..

Гришанин морщил лоб и закатывал глаза. Что-то он не припоминал никакого разговора ни о какой операции.

 – Операция? – повторил он. – Послушайте, вы меня, конечно, извините, но я впервые слышу об операции.

Медсестра хмыкнула и понимающе кивнула головой.

 – При вашей болезни это простительно.

 – Послушайте, – сопротивлялся Гришанин, – но я ещё ни с кем не переговорил... Где хирург? Где анестезиолог?

Медсестра склонила голову на бок и посмотрела на Гришанина взглядом, исполненным скучающей мудрости.

 – Вы в каком веке живёте? – она выдержала паузу, давая прочувствовать всю глупость подобных вопросов. – Хирург... Анестезиолог... Сейчас ЭТИМ ДЕЛОМ занимается ОДИН специалист.

Пауза удалась ей на славу – Гришанин почувствовал себя полным идиотом. Но он всё ещё не был согласен, всё ещё метались в голове истеричные мысли о какой-то чудовищной ошибке. 

 – Нет, нет, я не готов. Извините, но мне нужно поговорить с этим СПЕЦИАЛИСТОМ.

Гришанин резко сел на кровати и принялся ловить тапочки. Медсестра сделала шаг назад и надела на иглу колпачок.

 – Ну, знаете... – раздражённо сказала она, и Гришанину показалось, будто по её лицу скользнула тень всех постылых, загубленных в клоаке медицинской профессии, лет. Медсестра продолжила: – Вы, конечно, можете поговорить, это ваше право. Но только учтите, мой рабочий день скоро заканчивается. Я не собираюсь здесь с вами сидеть, пока вы наговоритесь. У меня тоже, знаете ли, своя жизнь!

Гришанина несколько покоробило столь бесцеремонное отношение к нему, умирающему. Но не слишком – он был уже вполне зрелым человеком и успел привыкнуть к различным проявлениям человеческой бестактности.

 – Я не задержу вас, мадам, – с ядовитой галантностью пообещал он.

Больничный коридор сиял яркими квадратами отражённых в линолеуме окон. Гришанин медленно брёл мимо череды белых дверей, мимо редких больных, молчаливых, точно призраки, мимо каких-то фикусов, кактусов, лиан. Коридор заканчивался дверью с табличкой «ординаторская».

Гришанин с интеллигентной осторожностью постучал в дверь. Ответа не последовало. Он постучал погромче – безрезультатно. Тогда он нажал ручку и, приоткрыв дверь, робко заглянул внутрь.

Первое впечатление оказалось столь неожиданным, что Гришанин отшатнулся. По ординаторской витал тот ритмичный, задыхающийся, неистовый женский стон, спутать который ни с чем невозможно. Но в следующий миг его взгляд с облегчением пал на вполне безобидную картину: широкий стол, в бумагах и проводах, увенчанный серым кубом монитора, а за всем этим хозяйством – силуэт человека в позе беззаботной скуки. Вытянутой рукой человек лениво поигрывал мышью компьютера.

 – А-а-а! – радостно воскликнул он навстречу Гришанину, – Заходите, заходите, не смущайтесь, – щёлчок мыши неприличные звуки прекратил, – это всего лишь Интернет.

Вопреки объяснению, Гришанин, все-таки, смутился. Как-то неэтично казалось ему застать доктора за таким несолидным занятием. А в том, что сидящий перед ним – доктор, Гришанин не сомневался. Более того, он сразу утвердился в ничем не объяснимой догадке, что это – именно ЕГО доктор.

 – Скажите, вы ведь – мой доктор? – поспешил убедиться Гришанин.

 – Ну конечно! – тот доверительно улыбнулся. – Вы что забыли, как мы с вами вели долгие беседы о смысле жизни и всё такое...

Гришанин нервно дёрнул кадыком. Ничего такого он не помнил. Хотя, возможно, болезнь...

 – Да-да, – согласился он, – конечно, кажется, припоминаю.

Доктор был того крепкого мужского возраста, который бесконечно и скучно тянется, окончательно удалившись от романтизма молодости, но не достигнув ещё цинизма старости. Словом, он был симпатяга: блестящий шар лысины, предполагающей ум, и тонкая линия бородки, предполагающей юмор, а между ними – стильные очки, маскирующие своими витринными бликами едва уловимый прищур внимательных глаз.

 – Я, собственно, хотел поговорить об операции, – сказал Гришанин.

 – Ну что ж, давайте поговорим...

Выдвинув ящик стола, доктор извлёк трубку, табак и принялся за неспешное таинство. Его пальцы ловко, небольшими щепотками, забивали в трубку коричневато-жёлтые лохмотья. С абразивным щелчком вспыхнула зажигалка, полыхнуло, затлело жерло трубки, заклубился и пополз ароматный дымок.

 – Скажите, – неуверенно спросил Гришанин, – а это правда, что сейчас упразднено разделение на хирургов и анестезиологов, и всем теперь занимается один специалист?

 – Да, это правда, – подтвердил доктор. – Теперь всё проще. Всё, знаете ли, возвращается на круги своя.

 – Интересно... И как же этот специалист называется?

Доктор посмотрел на Гришанина с непонятной, слегка пугающей задумчивостью, пыхнул трубочкой, и, растворясь в дыму, изрёк:

 – Эвтаназиолог.

Название не понравилось Гришанину. Было что-то неумолимое, угрожающее в чередовании его звонких и глухих звуков. Эвтаназиолог... эвтаназия... Где-то он об этом слышал... или читал… – в «Скандалах недели» или в «СПИД-инфо»...

 – Вы, кажется, в чём-то сомневаетесь? – прищурился доктор.

 – Я? – переспросил Гришанин, затягивая время, стараясь осознать: что же его насторожило, что смущает? Но логического обоснования не находилось, оставалось только мерзкое предчувствие беды. – Да, я сомневаюсь...

 – В чём же?

Гришанин пригляделся к доктору повнимательней, и на этот раз тот не показался таким уж симпатягой.

 – Я сомневаюсь в успехе операции.

 – Ну-у, пусть вас это не беспокоит, – заверил доктор. – У нас большой опыт таких операций. Я сам, между прочим, – он склонил голову и изобразил смущение скромности, – защитил кандидатскую по этой теме. Так что, будем надеяться, всё сложится хорошо.

Несмотря на оптимистичные заверения, Гришанина не оставляло ощущение заговора.

 – Знаете, – сказал он, – я вообще сомневаюсь в необходимости операции.

 – А вы не сомневайтесь.

Настойчивость доктора только усиливала протест Гришанина:

 – Нет, нет, я пока не готов. Мне нужно подумать.

 – Да что тут думать, голубчик? – фальшиво улыбнулся доктор. – За вас уже подумали.

Эти предполагаемые «некто», взявшие на себя труд подумать за Гришанина, уже подняли волну протеста до уровня штормовой ярости, и уже хотелось сказать доктору что-то язвительное, хлёсткое... Но Гришанин был интеллигентным человеком. Он только сказал:

 – В общем... я не даю согласия на операцию.

Доктор как будто не слышал. Он сосредоточился на текущем раскуривании трубки, которая, будучи оставлена без должного к себе внимания, теперь еле тлела на грани угасания.

 – Согласие? – отозвался доктор, когда дым, наконец, уверенно у мощно заклубился вокруг лица. – А ваше согласие, голубчик, нам и не требуется.

 – То есть, как это? – Гришанин изумлённо вытаращился.

 – А вот так. При вашей болезни достаточно согласия родственников.

 – При моей болезни?! Родственников?! – Гришанин задыхался от бесправия и возмущения. – И что, может быть, за меня уже кто-то подмахнул расписочку?!

 – Именно.

 – Кто же?

Доктор милейше улыбнулся.

 – Ваша жена.

Гришанин отпрянул, как от вспышки. Он обвёл комнату взглядом, пытаясь зацепиться хоть за какой-нибудь символ, какой-нибудь тайный знак надежды, но всё вокруг, – стеллаж с книгами, продавленный диван, музыкальный центр, настенный календарь, полосы жалюзи, мутный абажур и главное – взгляд доктора, пристальный, цепкий, – всё казалось хитроумной шахматной комбинацией, загнавшей его в безнадёжный тупик мата.

 – Но позвольте, – произнёс Гришанин затравленно. – Как же так? Разве я не хозяин своей судьбы? Разве я не живу в свободной стране? Разве я не свободен в своём выборе?

На лице доктора появилось то же самое выражение, которое Гришанин уже видел недавно у пришедшей к нему медсестры – выражение скучающей мудрости. Гришанину стало ещё более не по себе.

 – Вам сколько лет? – усмехнулся доктор. – Вроде, взрослый человек, а всё ещё верите в свободу. Неужели вы так до сих пор и не поняли, что свобода – это абстракция, миф? Её просто не существует. Её нет!

 – А что же, тогда, есть? – спросил Гришанин.

Доктор несколько раз пыхнул трубочкой и патетически заявил:

 – Есть вечный плен внутреннего Я и внешних обстоятельств!

Гришанин тут же понял, что доктор имеет в виду. Он понял это нутром, глубинным чувством организма, по которому именно в этот момент прошлась очередная, клокочущая и переворачивающая внутренности, судорога. И хотя очень хотелось с доктором поспорить, или, что ещё лучше, – плюнуть ему в рожу за всю его мудрость и пафосность, или, на худой конец, послать его на... – но Гришанин не мог, не мог физически. Раскалённый протуберанец бесновался внутри, закручивая тело в беспомощную позу эмбриона.

 – Что такое?! – всполошился доктор.

Гришанин поднял искажённое болью лицо, и кисло улыбнулся:

 – Извините, доктор, но, кажется, я умираю...

Доктор вскочил, подстраховал от падения, заботливо проводил Гришанина до дивана.

 – Ну что же вы, голубчик? – журил доктор под скрип пружин. – Не пугайте так. Вы никак не должны умереть вот так просто, здесь и сейчас. Ведь скоро операция. Всё уже приготовлено. Держитесь, слышите, держитесь!

 – Операция... – устало прошептал Гришанин.

Доктор взял Гришанина за запястье и, блеснув часиками, принялся считать пульс.

 – Ну, как вы? – спросил он через минуту.

 – Спасибо, доктор, – отозвался Гришанин, прислушиваясь к внутренним ощущениям и находя, что спазм отпустил. – Кажется, уже легче.

 – Ну, вот и хорошо, – бодренько сказал Доктор и поднялся с дивана. – Я даже успел немного струхнуть. Вы так больше не шутите!

Он обошел вокруг стола, открыл тумбочку и порылся там с каким-то знакомым, обнадёживающим звоном:

 – Хотите выпить?

Гришанин засомневался. Спазм, конечно, отпустил, и чувствовал он себя вполне сносно, но всё же...

 – А мне можно, с моей болезнью?

Доктор расплылся в улыбке, на сей раз – вполне, кажется искренней.

 – Это – единственное и универсальное лекарство ото всех на свете болезней. Ничего лучше человечество пока не придумало за всю свою долгую историю.

Коньяк ароматно парил в гигантской сфере рюмки и благородной горечью стелился по языку.

 – Ну, как? – справился доктор.

 – Знаете, действительно, мне стало легче, – признал Гришанин.

 – Вот видите, я же говорил. Алкоголь – единственное, что может примирить нас с действительностью.

Гришанин не спеша потягивал терпкий напиток и ловил себя на согласии с доктором. По мере того, как внутри разливалось тепло, контуры реальности утрачивали враждебность, перспектива начинала казаться вариабельней, оптимистичней. Он начинал уже думать, что операция, пожалуй, – это не так уж плохо, что это, всё же, какой-то шанс.

Шанс на что?.. Шанс... начать жизнь заново – а почему бы, чёрт возьми, нет?! Не так, как он жил раньше, запряжённый в ярмо обывательского существования, а жить свободно, на всю катушку, жить искренне и открыто, и радоваться, и любить...

 – Доктор, я, пожалуй, согласен.

 – Что? – доктор мгновенно собрался.

 – Я согласен на операцию.

... и радоваться, и любить. Любить ту, к которой так рвалась душа все эти годы, с которой они когда-то были вместе, и с которой он расстался однажды, схваченный за горло злыми обстоятельствами, и после этого ничего уже больше не было, ничего, совсем ничего... Если не считать ниточки, что связывала их сердца, их память. Ниточки, которая тянулась сквозь годы, сквозь расстояния, сквозь круговерть событий непростой жизни. Ниточки, что всё это время резала душу, словно натянутая струна...

 – Ну что ж, я знал, что вы разумный человек, – подытожил доктор.

... и он должен увидеть её, непременно увидеть, непременно сказать, сказать всё то, о чём не смог, не успел. Ведь кто знает, выживет он после операции, или...

 – Доктор... – произнёс Гришанин с безумием надежды. – Вы позволите сделать мне один звонок?

Доктор почесал нос.

 – Разумеется, звоните. Право последнего желания – священно.

 


_____

 

Гудки... Гудки в телефонной трубке. Затяжные сигналы надежды и страха. Надежды, что трубку поднимут, и страха, что останется не поднятой. Надежды, что трубку, всё-таки, не поднимут, и страха, что поднимут, и придётся говорить... Неужели, её нет дома, и он не сможет поговорить с ней? Неужели, она дома, и придётся говорить? Что он ей скажет? Что?!

 – Алло?

Она подняла... Так буднично, так безразлично...

 – Алло? – чуть громче, с едва намеченным интересом.

 – Алло, говорите, я слушаю?! – с таким милым, беззлобным раздражением.

Да, это она. Голос – всё тот же. Галя, Галочка, Галчонок. Боже мой, столько времени прошло! Что он ей скажет? Что вообще он может ей сказать? В сущности, зачем всё это? В сущности, можно просто положить трубку... И всё же:

 – Привет.

 – Алло, кто это?

Не узнала... Может, и правда – ни к чему? И всё же:

 – Привет, Галчонок. Это я.

Она молчит. Ах, если бы она переспросила: «Кто я?» – можно было бы с уязвлённым, но лёгким сердцем положить трубку. Но, она молчит, и, чем дольше длится молчание, тем больше обжигает сладкая догадка: ТЫ УЗНАН, и обратного пути нет.

 – Ты?! – наконец, рвётся молчание. Похоже, она скорее напугана, чем обрадована. Ещё бы – они так давно не разговаривали.

 – Я... – звучит ответная понурая буква.

 – Ну что ж, здравствуй, – вздыхает она.

 – Привет.

Заиграла музыка, тихая-тихая, что-то вроде «испанской гитары» или что-то ещё... И когда это только доктор успел поставить диск? Так всё странно, так чудесно... И самое чудесное – ЕЁ голос.

Доктор, между тем, плеснул в рюмку коньяку и деликатной походкой вышел вон.

 – Спасибо! – крикнул Гришанин ему вослед.

 – Кого ты благодаришь? – не поняла Галя.

 – Да так, одного знакомого доктора, – пояснил Гришанин. – А, впрочем, тебя.

 – Меня? Меня-то за что?

 – За то, что ты есть.

На сей раз, пауза была благодарной, тёплой, словно среди холодной пустоши зимы пахнуло степным ветром августа. Гришанин почувствовал, как снова натягивается в его сердце нить, и режет, и поёт...

 – А ты всё такой же болтун, – сказала Галя, и Гришанин без труда представил её улыбку, сопутствующую этим словам.

 – Да, Галчонок, я всё такой же.

Они ещё немного помолчали, и было так замечательно – молчать, не чувствуя того дурацкого смятения, что заставляет людей неблизких нести ахинею для поддержки разговора. Они молчали, как могут молчать только очень близкие люди. Как они не раз и не два молчали в их общем, теперь уже совсем далёком прошлом.

О, как они раньше молчали! Их молчание, молчание людей, гораздо больше, чем словам, доверяющих чувствам, никогда не обременяло и всегда звучало по-разному.

 – Галчонок...

 – Ай?

 – Мы ведь – друзья?

Она снова улыбнулась, беззвучно и незримо, но Гришанин угадал её пронзительную грусть.

 – Ты всегда настаивал на таком определении наших отношений, – напомнила она. – Ты словно боялся назвать вещи своими именами. Хотя, то, что было между нами, вообще-то называется совсем другим словом. Да, ты боялся правды.

 – Я никогда не доверял словам, – защищался Гришанин.

 – По-моему, ты и себе-то не слишком доверял.

 – Себе – в первую очередь.

Гришанин почувствовал, как внутри снова что-то происходит, но это не были симптомы привычной болезни. То была щемящая, ностальгическая, почти позабытая боль раненого сердца. Бутылка, оставленная щедрым доктором, оказалась как нельзя кстати. Гришанин наполнил рюмку и сделал большой, жадный глоток.

 – Ну, – уточнил он, – так мы – друзья?

 – Конечно, если тебе так нравится это слово. Хотя, – добавила Галя не без колкости, – помнится, ещё сто лет назад ты говорил мне, что уже достиг того возраста, когда у приличного человека не бывает друзей. Так что же сейчас?

Гришанин отметил, что она, как и раньше, не прочь вставить ему шпильку под ребро. Это его развеселило.

 – Сейчас? – глуповато переспросил он. – Сейчас – мы друзья.

Они могли бесконечно вести эту игру в слова – в слова, которым не доверяли, и за которыми лукаво, точно за ширмой цветущих зарослей, привыкли прятать наготу разбуженной души. Но это было так непреодолимо давно, а сейчас уже совсем другое время, совсем другим заполнена жизнь, и у него, и у неё, и этого времени осталось мало, оно не ждёт, оно требует действий.

 – Галчонок, – решился Гришанин, – мне нужно тебя увидеть. Мне очень нужно тебя увидеть.

 – Как ты это себе представляешь?.. Я – замужняя женщина, ты, насколько я понимаю, тоже не один...

 – Галчонок, – настаивал Гришанин, – прошу, не мучь меня. Я держался, видит Бог, я держался все эти годы, с той минуты, когда ты попросила оставить тебя в покое, попросила дать тебе шанс... Я всё сделал, как ты просила, но сейчас... Поверь, если б не крайние обстоятельства, я не тревожил бы тебя. Но, время пришло. Мне ОЧЕНЬ нужно тебя увидеть. Не спрашивай, в чём дело, это не телефонный разговор, просто скажи: ты приедешь?.. или нет?

Она ответила не сразу. Гришанин снова наполнил рюмку и нервно опрокинул в рот.

 – Хорошо, – сказала Галя. – Жди, я приеду.

Гришанин почувствовал то, чего не чувствовал уже давно – молниеносный, удалой вихрь восторга.

 – Боже мой, ты приедешь! Ты даже не спросила, где я. Ты просто сказала «хорошо».

 – Я знаю, где ты.

 – Откуда?!

Гришанин не знал, что и думать – так фантастически выглядела её осведомлённость.

 – Вся работа только об этом и говорит.

Гришанин закатился смехом. Он давно уже не смеялся с таким искренним, демоническим весельем. «Вся работа только об этом и говорит» – подумать только! Эта вездесущая, всезнающая «работа». Так было всегда – едва у кого-то происходило сколь-нибудь интересное для зубоскальства событие, как оно тут же, повинуясь законам бескорыстного шпионажа, становилось достоянием коллектива. Ничто не укрывалось от недремлющего ока «работы» – будь то приобретение машины или квартиры, беременность или травма, опала шефа или супружеский кризис, новые металлокерамические зубы, новые жизненные перспективы, новые чувства и мысли... Так, среди прочих явлений, был в своё время пережёван челюстями сплетен, разделён на волоконца и по косточке обсосан, и их роман с Галей. Теперь вот – на счёт больницы, на счёт его болезни... Как это омерзительно, и как прелестно – осознавать, что ничего в людях не меняется.

 


_____

 

Пока Галя была в пути, Гришанин успел выпить некоторое количество коньяку, прослушать какое-то количество мелодий и переворошить целую бесконечность сумбурных мыслей. Мысли были, по большей части, угрюмыми и скучными, но иногда, всё же, жутковато-сладостными, жаркими, жгучими.

Впрочем, ему показалось, что промелькнуло всего мгновение. Он ничуть не удивился. И не такие отрезки времени, на его памяти, спрессовывались до неуловимой краткости – вроде падающей звезды или полёта пули. Вот и сейчас... Секунду назад он крутил телефон, и кусал губу, и дрыгал коленкой, и сомневался, стоит ли вообще звонить, – и вот, она, стоит посреди комнаты, руки в карманах, воротник поднят, причёска чуть растрёпана, узелок лилового шарфика сбит на бок, а в глазах – отражение его собственного смятения, его неуверенности, хмельной радости, его обжигающего, незаконного счастья.

Гришанин взволновался, подался вперёд, начал подниматься навстречу объятьям – но, она как стояла, так и осталась стоять, не вынимая рук из карманов. Её оцепенение вдруг показалось Гришанину барьером, воздвигнутым вокруг себя солидной зрелой женщиной. Вдруг показалась нелепой и жалкой его попытка навязать лобзания, вкус которых давно уже ею наверняка позабыт, наверняка выброшен на свалку памяти.

Он рухнул на стул и лишь прошептал:

 – Боже мой, Галчонок, неужели это – ты?

Она повела бровью и слегка наклонила голову.

 – А что, разве я так изменилась?

Он скользил жадным взглядом по её лицу, нащупывая хранимые в памяти линии, радостно узнавая и натыкаясь на печальные различия. Кожа стала совсем уже взрослой, глянцевой, пористой. Тени под глазами стали глубже, контрастней очерчен мертвецкий провал глазниц. Пудра почти уже не скрывает морщинок. Румянец щёк – лишь косметические штрихи. И общее выражение лица стало теперь каким-то чужим, почти неузнаваемым, почти некрасивым. Неужели это – та, которую он так когда-то...

 – Да нет, Галчонок, ты совсем не изменилась.

Его галантность была награждена ухмылочкой кривой, и всё же, благодарной.

Она немного постояла, о чем-то, видимо, задумавшись, затем качнулась и медленно поплыла, на ходу расстёгивая и снимая плащ. И через это, ничего не значащее движение, качнулась и поплыла вереница ассоциаций, и Гришанин, зачарованный, уже летел вниз, в разбуженное прошлое, в сладкий плен воспоминаний. Под плащом были чёрный свитер и чёрные джинсы, с дразнящей живостью очертившие несравненную, с болью узнанную, почти не тронутую временем, ну, может, чуть оплывшую, чуть размягчённую, но от этого лишь ещё больше грациозную и женственную фигуру. Она приближалась, описывая бёдрами волнующую горизонтальную восьмёрку, и такую же восьмёрку описывала её грудь, и всё её тело состояло из плывущих, зыбких, дышащих, словно океан, восьмёрок... Гришанин остолбенел, сражённый молнией мысли: «Какой же, какой же, какой же я был дурак!»

 – Галчонок, какая же ты красивая! – восхищённо произнёс он.

 – Обыкновенная, – так же просто, как и всегда, сказала Галя.

Она бросила плащ на диван, а сама села на стул, напротив Гришанина, заплетя ноги узлом и положив локти на стол.

 – Ну, рассказывай, как ты живёшь? – спросила она.

 – Я? – Гришанин пожал плечами. – Живу... А ты?

 – Тоже живу, как видишь.

И снова пауза. Как глухая стена. О чём тут говорить?

Гришанин нервно похлопал по карманам, и тут же с досадой вспомнил, что сигарет нет. Но тут Галя порылась в сумочке и достала сигареты с зажигалкой.

 – Как? Ты куришь?! – изумился он.

 – Закурила... – сухо констатировала она.

С очаровательной женской неловкостью, вошедшей в очевидную привычку, она щёлкнула зажигалкой, и, чрезмерно втягивая щёки, смешно двигая губами, принялась ловить сигаретой лепесток пламени. Гришанин спешно угостился и тоже задымил. Они курили и смотрели друг на друга, растворяясь в дыму, растворяясь в молчании. Глядя, как она пускает дым через нос, Гришанин поймал себя на романтическом предположении, что это из-за него она, в своё время, закурила – из-за того, что он сломал её судьбу, её душу, оставил доживать безрадостно и неудачно, – как будто, если б он тогда бросил всё и остался с ней, всё сложилось бы к всеобщему счастью.

 – Но ты, по крайней мере, не увлеклась алкоголем? – осторожно поинтересовался он.

 – Нет, – усмехнулась она. – Бог миловал.

Гришанин потянулся за бутылкой и, пополнив свой бокал, вопросительно нацелил горлышко.

 – Будешь?

Галя отрицательно покачала головой.

 – А я, ты знаешь, выпью, – оживился Гришанин. – За нашу встречу, за нашу прекрасную, единственную, безвозвратно загубленную жизнь!

Гале не понравилась его интонация. Было в ней что-то нехорошее, провокационное, разрушительное.

 – Слушай, а может не стоит тебе пить одному? – предостерегла она.

 – Одному? – Гришанин полоснул её взглядом, исполненным глухой безысходности. – А почему бы и нет? Ты не бойся, мне не привыкать. Я теперь всегда пью один. Не потому, что не с кем выпить. Нет. Просто... я один. Понимаешь? Люди вокруг, конечно, есть. Но я не чувствую, что они есть в МОЕЙ жизни, в МОЕЙ душе, не чувствую, что они имеют ко мне какое-то отношение. Я один, понимаешь, Галчонок? Один...

 – Ну, зачем ты так? – взволновалась Галя. – Ведь у тебя есть твой дом, твоя семья... Твоя дочь, наконец.

 – Семья... дочь... – проскрипел Гришанин. – Да я им давно уже не нужен. Я как старый двигатель – давно выработал свой ресурс. А капремонт движков теперь никто не делает. Никто не занимается этой ерундой. Теперь совсем другое время: чуть что – сразу покупается новая машина...

Галя хмуро его прервала:

 – И что же ты теперь? Пьёшь?

Гришанин усмехнулся и ловко ввернул плагиат:

 – Алкоголь – единственное, что может примирить меня с действительностью.

Он увидел в её глазах волнение, увидел бесполезное желание помочь, и от этой тревожности почти чужой, и такой близкой женщины, ему вдруг захотелось плакать. Но он сдержался. Затягиваясь сигаретой, он затолкал подальше вглубь подкативший к горлу ком.

 – Но ведь надо же как-то держаться... как-то дальше жить... – пыталась поддержать Галя.

Гришанин так взглянул на Галю, что та поперхнулась и закашлялась.

 – Жить? Ты говоришь, жить?! Галочка, Галчонок, неужели ты не видишь... неужели ты не видишь, что я... УМИРАЮ?!

Она прекратила кашлять. Похоже, что и дышать – тоже. Не сразу нашлась, что сказать, чем унять кричащее отчаяние услышанного.

 – Ну, зачем ты так? – взмолилась она. – Ты выкарабкаешься. Ты обязательно выздоровеешь.

 – Не-е-т! – упивался безнадёжностью Гришанин. – Я уже не выздоровею. А, впрочем, это уже не важно. Знаешь, почему? Сказать? – он перегнулся через стол и, полыхая коньячными парами, пояснил: – Дело в том, что, на самом деле, я давно уже... умер. Да, да, умер. – Он вытаращил глаза и улыбнулся нездоровой улыбкой помешанного. – Знаешь, большинство людей не отдают себе отчёта в том, что они умирают ещё при жизни. Ни о чём не подозревая, продолжают ходить на работу, делать карьеру, раз в год ездить с семьёй на курорт... Продолжают есть, пить, заниматься сексом, оправлять естественные надобности... Им невдомёк, что они давно уже – мертвецы.

Что до меня, то я умер в тот день, когда мы с тобой расстались. Помнишь, я высадил тебя у твоего дома и сказал: «Ты только держись, всё будет хорошо». И уже тогда, говоря эти слова, пошлые, лживые, я знал, что ничего уже хорошо не будет, что всё будет дерьмово, и, чем дальше, тем дерьмовей... И я ехал домой, и почти не видел дороги – всех этих мигающих, сигналящих мне машин, бессмысленно куда-то несущихся, нетерпеливых. Я ехал и чувствовал, как холодеет, деревенеет, умирает внутри меня что-то такое, что было кровью и нервами, что было страстью, энергией, силой, самой сутью моей никчемной жизни! Я знал, всё это ещё теплится во мне. Так же, как знал, что ты ждёшь меня, надеешься, что я вернусь за тобой. Но также прекрасно я знал и то, что не смогу этого сделать.

Мы ещё встречались потом. Всего один раз. Помнишь, я пропал на несколько дней, а потом позвонил тебе, и ты сказала, что хочешь меня видеть, и я приехал. Ты встретила меня внизу, у подъезда. У тебя дома была мама, и я отказался зайти. Я знал: не нужно мне знакомиться с твоей мамой, потому что это знакомство будет ложью, как и всё то, что я мог сказать ей. Как, например, тебе такая фраза, моя домашняя заготовка: «Любовь Николаевна, я так хотел бы видеть вашу дочь счастливой, но я не знаю, как это сделать?» Пошлость! Ложь! Я знал, ЧТО нужно делать, знал, чего ты ждёшь от меня, но я не мог... не мог так поступить. Почему? Да потому что я сам был отцом, и у меня самого была дочь, моя Ксюша, такая маленькая, живая, глазастая, почти такая же, как ты, только на двадцать лет младше, и, наверное, во столько же раз меньше, наивнее, незащищённее, неприспособленнее к жизни, чем ты... Незадолго до нашей последней встречи мы с женой навещали Ксюшу на даче. Она жила там вместе с бабушкой, жила всё лето напролёт. Я ехал туда с прощальной одержимостью, и жена это чувствовала. Даже закатила мне истерику, мы едва не слетели в кювет. Я чудом остановил машину, я крыл жену последними словами, я верил, знал, что скоро всё это, невыносимо мне осточертевшее, закончится. И вот мы провели какое-то время на даче, и уже собирались в обратный путь, и я завёл мотор, и предвкушал перемены, и был полон злой решимости не появляться здесь больше никогда... Но тут одна фраза, маленькая фраза маленькой девочки решила дело совершенно неожиданным образом. Ксюша подошла ко мне и просто спросила: «Папа, когда ты в следующий раз приедешь?»

А потом, несколько дней спустя, мы встретились с тобой в последний раз, и я отказался подняться и познакомиться с твоей мамой, и мы стояли посреди двора, и мама наверняка наблюдала за нами из окна, но наши лица были скрыты под зонтом, потому что лил дождь, такой нескончаемый, такой непривычно холодный для июня. На тебе был, как сейчас помню, бродовый свитер грубой вязки, но он казался таким нежным, пушистым, он весь серебрился от капелек. Я обнимал тебя, гладил эти холодные капельки, и всё было таким мокрым, и ты, и я, и твой зелёный старый двор. И я что-то говорил тебе, что-то размыто-философское, неопределённое, ничего не обещающее, насквозь лживое, лживое, лживое! Потому что я уже склонялся к мысли, уже был почти уверен, что должен, должен, обязан остаться с Ксюшей.

А потом ты заболела, и мы не могли увидеться. Ни на работе, поскольку ты взяла «больничный», ни, тем более, у тебя дома, чей порог я не смел преступить. Ну, а потом и я ушёл в отпуск. Мы ещё несколько раз созванивались, ещё тянулась сквозь телефонный кабель наша тоска, наша безнадёжность. И, уже будучи в отпуске, я ещё имел шанс – отказаться, остаться, отправить их одних и сбежать – к тебе, в твоё манящее, зовущее тепло. Я знал: ты ещё ждала меня в своей маленькой, несчастной, однокомнатной квартирке. Но наступил день, когда жена спросила: «Ну, так ты едешь с нами, или нет?» И я, ещё не зная, почему, но точно зная, что именно этот ответ неизбежен, сказал: «Конечно еду, дорогая». Впрочем, это уже был ответ мертвеца.

И знаешь, чем я занимаюсь всю оставшуюся жизнь? Я занимаюсь тем, что думаю: что было бы, как сложилась бы моя, наша с тобой, жизнь, останься я тогда в Москве?

 


_____

 

Хочешь, я расскажу тебе, что было дальше?

Нет? Я, всё-таки, расскажу. Я просто должен это сделать. Просто рассказать. Должен.

Дальше был городок на побережье Италии – спагетти, ризотто, вино бьянко и всё такое. А надо всем этим – твой образ, твой взгляд, зовущий, ожидающий. Представь: море, солнце, пляж – и чувство беды, предательства, невосполнимой утраты.

Впрочем, всё было чинно. Приличная среднестатистическая семья – папа, мама, дочь. Ксюша полюбила плескаться и собирать ракушки в линии прибоя. Мне, по её убеждению, тоже надлежало в собирательстве участвовать. Наша мама, картинно расположив в «леттино» свое намазанное кремом тело, изображала модель, позирующую для журнала – из тех, глянцевых, которые я всегда ненавидел священной ненавистью неуверенного в себе мужчины. Так вот, мама позировала неизвестно кому, пожалуй – самовлюблённости, а мы с Ксюшей собирали ракушки, маленькие такие, белые, коричневые и розовые. И я всё думал: что станет с этой девочкой, которая так искренне верит, что мы потащим весь этот кальций в Москву? Превратится ли она в такую же холёную, самовлюблённую сучку, как её мамочка, или в такую, как ты, Галчонок – впечатлительную, трепетную, несчастную?

Под пиво, под вино, под автобусные экскурсии, курортная неделя промелькнула быстро. Так или иначе, отдых удался. Даже мои скрытые терзания начали потихоньку стихать. Но последний, накануне отъезда, вечер всё сокрушительно испортил.

На террасе отеля был устроен концерт, феерическое шоу – самба, румба, пасодобль... Моя жена – большая любительница всяческих феерий. Она-то и затащила нас на концерт.

Глядя на бутафорских красоток и красавцев, я угрюмо потягивал вино. Ксюша вырубилась через десять минут после начала представления, и спала, уронив голову на столик. Только жена была в ударе, ей представилась возможность продемонстрировать всему отелю своё сногсшибательное вечернее платье. Так вот, я накачивался вином, и не подозревал, что настоящая феерия грядёт после концерта. Всё начиналось безобидно: томные взгляды, вздохи, намёки – ни к чему, впрочем, не обязывающие. Когда мы вернулись в номер, я уложил спящую на моих руках Ксюшу, разделся сам, и, заявив, что хочу спать, отвернулся к шкафу.

Вот тут-то и началось... Оказывается, она надеялась, что сей чудный вечер, устроенный, якобы, для меня, должен непременно перетечь в ночь любви. Оказывается, она знала, что всё это время я думал о «НЕЙ» – то есть, Галчонок, о тебе. Как она верещала! Она сорвала своё шикарное платье, и то, что под ним оставалось, и бегала по номеру, и трясла сиськами, и выла как раненый зверь. Представь себе воспитанную, образованную, прошедшую все тренинги по этике общения и тактике переговоров, женщину, которая истошно орёт: «Еби меня! Делай со мной всё то же, что делал с НЕЙ! Целуй меня! Лижи меня!»...

Если б ты знала, как это было жалко! Если б ты знала, как это было страшно! И самая жуть заключалась в том, что кричала эти слова женщина, которую я так когда-то любил – Боже, как давно это было!.. Я лишь пассивно сопротивлялся. Крепко сжав её обе руки, я только то и мог, что держаться подальше от нацеленных в меня когтей, да зло шипеть: «Заткнись, дура, разбудишь ребёнка!»

Ксюша, всё-таки, проснулась. Не совладав с кошмаром увиденного, она панически бросилась в коридор. Маленькая, ни в чём не повинная девочка бежала по длинному коридору гостиницы, в чужом городе, в чужой стране, и стучалась в номера мирно спящих итальянцев, немцев, австрияков, и чёрт знает кого ещё. Она не кричала «помогите», или что-нибудь в этом роде. Она просто онемела – от непонятой ещё до конца, но остро прочувствованной катастрофы. Она бежала по коридору, и с отчаянной немотой колотила во все двери.

И я бежал за ней, и догонял, и прижимал к себе её горячее, стучащее сердечком тельце, и тащил обратно в номер, и на ходу оборачивался в сторону бесконечных дверей, в сторону всех этих заспанных, боязливо любопытствующих морд, и бормотал: «Эскьюз ми, мисс... пардон, мсье... скузо, синьор... эншульдиген, фрау... Ноу проблем, ноу проблем!..»

А жена сидела на кровати, голая, жалкая, красная от слёз, от ненависти ко мне, от своего неодолимого женского несчастья, – тем более, казалось, чудовищного, что случилось с такой красивой, ухоженной, модной, стильной, интеллектуально и физически развитой, во всех сферах жизни состоявшейся самкой, – сидела и отрешённо причитала: «Ксюша, твой папа не любит меня! Ксюша, он любит другую тётю!..»

А Ксюша металась, то ко мне, то к ней, и умоляла: «Папа, ну скажи ей, что ты любишь ее!», «Мама, ну давай простим его!..» А эта дура, эта потерявшая разум жертва не хотела ничего слышать и не могла ничего выдать, кроме истерики оскорблённого достоинства: «Нет, доченька, нет, мы разведёмся, разведёмся!..»

И тогда Ксюша подошла ко мне, – не к НЕЙ, а ко МНЕ, – и трясущимися синими губёнками, пролепетала: «Папа, как же мы будем без неё?»

Я почувствовал себя палачом, душегубом, вроде обречённого паренька из «Гитлер Югенд», которому в конце лагерного сезона предлагалось своими руками умертвить им же выращенного кролика. Я ненавидел себя, и, в то же время, не мог преодолеть неизбежность своего ответа.

И я сказал: «Понимаешь, Ксюша, жизнь так устроена... В общем, скорее всего, МНЕ придётся уйти, а ты останешься с мамой».

Ксюша ничего больше не сказала. Просто молча подошла к кровати, легла на живот, уткнулась лицом в подушку и замолкла. Только плечики вздрагивали. Долго вздрагивали. Возможно – всю последующую жизнь...

А утром следующего дня мы улетали в Москву. У нас оставалось два часа до автобуса, который должен был везти в аэропорт, и мы пошли на море – Ксюша упросила. Впрочем, я и не особенно сопротивлялся, ведь накануне я действительно обещал ей, что утром, перед отъездом, обязательно ещё раз, как она говорила, «скупнёмся». Когда я обещал, то не знал ещё, какая лихая ночка всем нам предстоит. Но, что было делать – раз обещал, надо выполнять. Кого угодно можно обманывать, но нельзя обманывать маленького, полностью от тебя зависимого ребёнка. В общем, мы пошли на пляж.

С моря дул неприятный ветер. Вода неласково лизала наши ноги, когда мы, поёживаясь, начали заходить. Во рту стоял отвратительный привкус бессонной ночи, густо приправленный тяжким чувством вины, той вины, что заставляла нас с женой избегать прямого взгляда друг на друга, и, особенно – на нашу дочь. Но Ксюша держалась молодцом, как будто ничего и не было. В эту ночь она неожиданно и безвозвратно повзрослела. Она шла с тем лживо-беспроблемным видом, с которым бредут по жизни все взрослые люди.

Мы натянули ласты, маски, легли на воду и поплыли. Я шел ведущим, слева и справа расположились мои ведомые. Они обе неважно плавали. Ксюша – в силу мелкого, ещё, возраста, а жена – потому что так за всю жизнь и не удосужилась как следует научиться. Мы лежали на воде, я держал их обеих за руки. Под нами медленно скользил подводный мир – причудливые трещины скалы, какие-то водоросли, какие-то рыбки... Мы словно парили над жизнью, которой не было до нас никакого дела. Это было удивительное чувство. И самым удивительным было ощущение ладоней, которые я ответственно держал в своих руках, ладоней двух моих женщин, большой и маленькой, ладоней, доверчивый и жесткий замок которых, – я уже точно это знал, – не сможет разомкнуться никогда.

 


_____

 

Гришанин вынырнул из воспоминаний и посмотрел на Галю. У неё был малиновый нос и дрожащие влагой глаза, размытые по нижнему краю чёрными акварельными разводами.

 – Галчонок, ты плачешь?

Она в отрицании замотала головой, и от этого разводы под глазами стали ещё размашистей, а щёки засеребрились ручейками.

 – Прости, Галчонок, прости, – подавленно сказал Гришанин и потянулся за бутылкой: – Выпьешь?

На этот раз она не отказалась. Гришанин, с истинно мужской щедростью, которая остаётся коварной даже в самые платонические моменты, наполнил Галин бокал. Она выпила – сосредоточенно, большими, нервными глотками. Затем достала носовой платок и пудреницу, и, критически глядя в зеркальце, принялась удалять с лица следы сентиментальности. Закончив наведение порядка, она побросала всё в сумочку, выпрямила спину, расправила плечи и продемонстрировала своё восстановленное, посвежевшее, как ни в чём ни бывало улыбающееся, лицо.

 – Ой, – спохватился Гришанин, – ну что это я всё о себе, да о себе? Ну, а ты-то как? Расскажи мне, Галчонок.

 – Я? – она пожала плечами, грустно улыбнулась, и пренебрежительно махнула рукой. – Да что тут рассказывать? Обычная скучная история про жизнь.

Гришанин осторожно подсказал:

 – Ну, ты замужем, у тебя муж, ребёнок, всё нормально...

 – Да, всё так и есть, – поспешила согласиться она. – Муж, ребёнок, всё нормально.

И снова, с каменной тяжестью, начала подниматься незримая стена, бескомпромиссно разделяя две, разведённые в стороны, жизни. Стена была ещё не слишком высока, и Гришанин ещё успел, пристально всматриваясь в Галины глаза, заглянуть по то сторону стены. И он увидел, – размыто, схематично, мельком, но всё же, увидел, – всё то, что таилось за скудными словами этой чужой, и такой близкой ему женщины: маленькую бедную квартирку, чадящую обеденными парами кухоньку, вывешенные на балконе белые флаги белья... Он увидел её взъерошенного сынишку, враждебно озирающего мир взглядом не прирученного волчонка, не желающего учиться, шляющегося с дружками, не слушающегося матери, огрызающегося на отца... Он увидел тяжёлые, густо пахнущие кирзой сапоги мужа, его ватный камуфлированный бушлат со скромными звёздочками служителя отечеству, его крепкий потный торс, несущий оптимизм здорового духа и непоколебимую убеждённость в правильности мироустройства, и его открытое, красивое своей надёжной русской простотой, лицо – лицо самоуверенного животного, которое Гришанин так чистосердечно ненавидел... И ещё, Гришанин увидел самое главное – что ЕГО нет в той жизни. Нет ему места в том сложившемся и устоявшемся мирке. Он там попросту не нужен.

 – Галчонок, – выдавил Гришанин, – как глупо, как бессмысленно устроена жизнь!..

 – Другой нет.

Галя снова улыбнулась и снова пожала плечами, и Гришанин догадался, что она намерена и дальше улыбаться и жать плечами, демонстрируя своё смирение пред невозможностью что-либо изменить.

 – Галчонок, – произнёс он, тщетно пытаясь сфокусироваться на реальности, которая вдруг дрогнула и потекла в нахлынувшем приступе безнадёжности. – Ах, если бы можно было всё вернуть!..

Галя насторожилась:

 – Вернуть ЧТО?

Действительно, подумал Гришанин – что? Что вернуть? Вернуть то солнце и то небо – над городом, который был бесплатной декорацией? Вернуть ту дешёвую выпивку и закуску, что составили реквизит их недолгой мелодрамы? Вернуть те преступные, ворованные встречи? Вернуть ту бурлящую иллюзию счастья, когда они, хмельные от порочности, от дьявольской своей безнаказанности, тайком, урывками, – в пыльной подсобке, заваленной ящиками, в кинотеатре, в машине, в лесу, черт знает где ещё, – забыв обо всём, упивались тем жгучим, душным, возвышенно ужасным, пламя которого опалило всю прошлую и будущую жизнь?

Но чтобы всё это вернуть, требовалось вернуть их самих – тех, какими они были тогда, – вдохновенных, дерзких, бесшабашных, верящих, что жизнь – это вечный праздник, и что лучшее, конечно, – впереди. Нет. Нет... Ничего нельзя вернуть. Нельзя вернуть молодость, как нельзя вернуть пущенный по воде цветок, как нельзя вернуть ничего, что в жизни случается, чем мы живём, и что бывает дорого, и что пытаемся удержать... и что проплывет мимо... и утекает всё дальше, вниз, по реке, в туманную безвозвратность времени...

 – Да нет, нет, это я так... – прошептал Гришанин. – Глупости... Пустое...

 


_____

 

Распахнулась дверь, в ординаторскую вошёл доктор. Он выразительно блеснул очками и демонстративно поклевал пальцем циферблат своих дорогих часиков.

 – Пора закругляться, – сказал Гришанин, переводя жест доктора на понятный Гале язык.

Галя встала и подошла к доктору. Она что-то ему говорила, что-то взволнованное, озабоченное, а доктор тактично слушал и, нагнувшись к урне, вычищал из трубочки пепел.

Гришанин переговоров не слышал. Он только видел тревогу Галином на лице и профессиональное спокойствие доктора, чувствуя, как из глубины души, с самого дна, быстро поднимается вскипающий ужас. «Ибо время близко…» – вспомнил он грозную строчку. Его рука рванулась за бутылкой.

Доктор скрылся за дверью. Галя вернулась к столу и сообщила, что у них ещё есть несколько минут.

«Несколько минут…» – повторил про себя Гришанин. Он вдруг осознал, что это чертовски мало, что он так и не успеет сказать всё то, ради чего вызвал Галю сюда. Он взял её руку, мягкую, тёплую, и гладил сухую, увядающую кожу, сквозь которую просвечивали голубые ниточки извитых временем вен. Он пытался сконцентрироваться, сформулировать важную, предательски ускользающую, главную мысль, которая должна была, Гришанин надеялся, хоть что-то, хоть как-то изменить. Но мысль всё ускользала, часы тикали всё громче, бежали всё быстрей, и Гришанин понимал, что тратит последние силы всего лишь на то, чтобы держать себя в руках, чтобы не расплакаться.

Снова хлопнула дверь – требовательно, по-хозяйски. Застучали шаги уже знакомой медсестры. С видом, исключающим обсуждение, она несла в руке шприц.

 – Послушайте, – заволновался Гришанин, – вы не могли бы подождать ещё чуть-чуть?

 – Чуть-чуть?! – возмутилась медсестра. – Да я и так уже жду вас чёрт знает сколько! А ну-ка, готовьте зад!

Несмотря на крайне подавленное настроение, у Гришанина ещё оставались крохи достоинства, и он сказал:

 – Сударыня, вы меня очень обяжете, если не будете хамить в такую минуту. Видите: я прощаюсь с женщиной. Кто знает, может быть, я вижу её в последний раз.

Медсестра начала терять терпение:

 – Он, видите ли, прощается! С женщиной! Да у меня таких как вы – целое отделение! И каждый, между прочим, прощается! С женщиной! А я, между прочим, тоже женщина! У меня, между прочим, тоже, знаете ли, своя жизнь! Я не собираюсь с вами тут...

 – Я прошу всего одну минутку, – процедил сквозь зубы Гришанин.

Галя тронула его за рукав:

 – Ну ладно, чего уж, не ругаться же, в самом деле...

 – Не ругаться?! – взъярился Гришанин, захлёбываясь в ярости, словно загнанный зверь. – Да я всю жизнь только тем и занимался, что не ругался! С женой, с тёщей, с шефом на работе, с ответственностью, с моралью, с чувством долга!..

Несносная медсестра развернулась и зашагала прочь. То была решительность, обещающая меры покруче. Но даже это было передышкой, бесценной отсрочкой.

 – Галочка, Галчонок!.. – его крик угас в отчаянный шёпот. – Я не сказал тебе главного! Не сказал того, из-за чего я тебя сюда вызвал, того, что хотел сказать всю жизнь, но не мог этого сделать...

Её глаза вспыхнули нетерпением:

 – Ну, так говори же!

Внезапно комнату наполнил топот разнокалиберных каблуков. Гришанин обернулся... Впереди шли двое, в мятых, некогда белых, халатах. Один был – пожилого возраста алкоголик, шевелящий налитой сливой носа, другой, судя по очертаниям румяного лица – подрабатывающий санитаром студент. Следом спешила всё та же ненавистная медсестра. Замыкал группу доктор, непрерывно поправляющий на переносице очки. В глазах у всех, таких разных, застыло одно и то же выражение циничной целеустремлённости.

 – Галчонок, я хотел сказать тебе, что...

Но уже навалились с боков и сзади, уже треснул шов рукава, уже взвилась боль заломленных рук, уже дёрнулись и приблизились безразличные ромбики пахнущего дезраствором линолеума.

 – Ну что вы, голубчик, кочевряжитесь? – примирительно сказал доктор. – Ну, зачем так себя вести? Мы и так пошли вам на встречу, организовав это ваше, так сказать, свидание. А теперь, будьте умницей. Пора делать премедикацию.

 – Какую ещё премедикацию?! – взвыл Гришанин, выглядывая на доктора из под чьей-то руки, схватившей его за волосы.

 – Премедикация – это такой специальный укольчик, который делают перед операцией. Он релаксирует больного и вызывает ретроградную амнезию, – доброжелательно пояснил доктор.

 – Какую-какую амнезию? – хрипел Гришанин.

 – Ретроградную... Это значит, что у вас из памяти сотрутся события, непосредственно предшествующие операции. Вы обо всём забудете.

 – Я не хочу забывать! – крикнул Гришанин. Он попытался вырваться, но хрустнувший клок волос заставил отказаться от неразумного намерения. – Я хочу всё помнить! – затравлено ревел он. – Я не хочу отказываться от своей памяти! Она дорога, она нужна мне! Память – это и есть я!..

Задыхаясь от презрения к собственному бессилию, Гришанин почувствовал, как чьи-то руки расстёгивают его ремень, как сползают штаны и как скользит по ягодицам холодный, как сама неизбежность, ветерок...

 – Поверьте, голубчик, – философски советовал доктор, – так будет лучше, так будет лучше...

Вдруг, с глухим пропеллерным рокотом, затрепетал карман докторского халата, словно там распустил крылья гигантский майский жук. Доктор запустил в карман руку и извлёк жука, который оказался мобильным телефоном – из тех, чьей изящной миниатюрностью принято подчёркивать имидж преуспевания.

«Алло? Здравствуй, радость моя!» – произнёс доктор со слащавым придыханием. Он скользнул по присутствующим вороватым взглядом и быстро вышел в коридор, и уже оттуда, из-за плохо прикрытой двери, донёсся его голос законченного негодяя: – «Вообще-то, я сейчас немного занят. Ты где?.. На работе? Давай, я перезвоню тебе попозже... Сегодня вечером? Сегодня вечером никак не получится. Жена, как раз на сегодня, взяла билеты в театр. Не пойти с ней я никак не могу, ты же знаешь... Завтра? Завтра, может быть... Я не могу сейчас это обсуждать... Я перезвоню попозже... Целую...»

Укол был внезапным, и почти безболезненным. Только дрогнувшая от неожиданности мышца быстро налилась чем-то тугим. Гришанин подумал, что всегда это знал – страшен не сам укол, а его ожидание. Ожидание боли всегда страшнее, чем сама боль. Даже смерть, подумал он, должно быть, не так ужасна, как её предвкушение.

Он увидел Галю. Как солнце, бывает, сочится сквозь чёрные стволы леса, так и её лицо призрачно светилось меж зловонных ног державших Гришанина людей. Было так тяжело, так унизительно смотреть на неё снизу вверх, через разделяющую людскую мерзость. Вдруг нахлынула дикая звериная ненависть, и Гришанин почувствовал, как зубы тянутся к ближайшей вражеской ноге – впиться, вгрызться, размозжить, эх, помирать, так с музыкой! – но тут нога мелькнула и исчезла, накатила чернота, затем, что-то пёстрое, и, наконец, всё залила равнодушная белизна потолка. Под спиной появилось ложе, застланное тонким синтетическим матрацем, под которым угадывалось что-то холодное, металлическое, визжащее разболтанными колёсиками.

Гришанин догадался, что лежит на каталке. Он попытался подняться, но не смог – премедикация действовала быстро, и тело уже вовлеклось во власть медикаментозной релаксации. Над ним, с видом хмурого удовлетворения, склонились знакомые, ненавистные лица. Затем, и они исчезли. Гришанин остался один на один с потолком, казавшимся белым листом, на котором непременно следует что-то написать – что-то очень важное, последнее, главное...

 – Галчонок, – слабо позвал Гришанин, – ты здесь?

Её милое лицо тут же нарисовалось на белом листе потолка:

 – Я здесь, я с тобой.

 – Галчонок, знаешь, что я хотел тебе сказать?

Но Галя будто не слышала. Похоже, её заботило нечто другое. Склонившись, она быстро зашептала:

 – Милый, ты только не волнуйся! Я подмазала доктора, всё должно быть хорошо!..

Это гнусное, из чуждого мира привнесённое, слово «подмазала» заставило Гришанина нахмуриться и томиться неприятной мыслью.

 – Ты говоришь, «подмазала»? Что это значит?

 – Ну, это значит, наварила доктору, сунула в лапу, – простодушно пояснила Галя.

Гришанин скорчил гримасу вынужденной благодарности.

 – Галчонок, ну зачем?.. У тебя что: лишние деньги?

Она вздохнула и, теперь уже не таясь, размазала по лицу откровенные слёзы.

 – Я, конечно, понимаю, что это глупо. Но я не могла поступить иначе. Ты ведь, всё-таки, не чужой мне.

Гришанин почувствовал, как при определении «не чужой», сердце пустилось вскачь.

 – У меня ведь, всё-таки, болит за тебя душа, – сказала Галя, вытираясь. – Конечно, мы современные люди, и всё такое... В общем, здесь существует поверье, ну, ты знаешь, как в клинике распространяются слухи, существует поверье, что, если дать доктору взятку, то ты попадёшь в Рай, а, если забесплатно, на халяву, то только – в Ад. Чушь, конечно, полная, но всё же...

Гришанин с трудом проглотил слюну.

 – Какой Рай? Какой Ад? Что ты несёшь?! Я не собираюсь умирать!

 – Но милый, ты же сам говорил, что давно уже умер. Разве, не так? Так что же ты теперь хочешь изменить? Ты сам принял это решение.

 – Я ничего не решал, – защищался Гришанин, – всё решили за меня!

 – Нет, нет... – кусая губы и всхлипывая, сказала Галя. – Свой путь каждый выбирает сам.

Загрохотало, затряслось, покатилось... Поплыл потолок, поплыли стены, шкаф, дверь с надписью «ординаторская»...

 – Галчонок, я не сказал тебе главного! – захрипел Гришанин.

Но там, где он только что видел Галино лицо, теперь плыла, покачиваясь в такт шагам, равнодушно-мрачная физиономия медсестры.

 – Опять вы, – брезгливо поморщился Гришанин. – Ну почему вы всякий раз приходите так не вовремя? Неужели это трудно – дать мне попрощаться с женщиной, которую я...

 – Нечего тут сопли распускать! – жёстко оборвала медсестра. – У меня вас, таких хороших, целое отделение. Я не собираюсь с вами тут...

Гришанин не дослушал, чего она не собиралась. Вдруг нахлынула глухота и слепота. Премедикация всё больше вступала в свои права... И было так жалко, так больно осознавать свою беспомощность перед тем скучным фактом, что его прощальная встреча скомкалась и померкла, растворяясь в грязном потоке рутины, в потоке зловонного человеческого бездушия.

Гришанин напрягся и заставил себя вынырнуть из глубокой стремнины потока. Он увидел доктора, который шагал рядом с каталкой, пересекая бликующей лысиной череду люминесцентных ламп.

 – Доктор, – прошептал Гришанин, – почему всё так?.. Почему всё так бездушно? Почему жизнь так устроена, что, в конце концов, всё превращается в дерьмо?

Доктор взглянул на Гришанина с почти отеческой добротой и сказал:

 – Всё прах и тлен, друг мой. Всё – прах и тлен.

«Всё – прах и тлен», – повторил про себя Гришанин. Силуэт доктора размывался, лампы на потолке мелькали всё быстрей. Всё куда-то летело, набирая скорость, и Гришанин понял, что ничего уж тут не изменить.

 – Доктор, а как вы думаете, – спросил Гришанин и сам удивился внезапной покорности, – я попаду в Рай или в Ад?

Доктор нахмурился, неуловимо что-то в кармане поправил, и, наконец, улыбнулся:

 – Не забивайте себе голову глупостями. Рай, Ад, это всё условности, – он слегка нагнулся к Грищанину и тихо добавил: – Я разговаривал с некоторыми людьми, которым удалось вернуться ОТТУДА, и знаете, сделал удивительное открытие. Кто-то рассказывал, что побывал в Раю, кто-то – что в Аду... Но знаете, я вдруг понял, что все они описывают одно и то же место. Да, да, одно и то же... Понимаете, всё зависит от того, как посмотреть. Иными словами, и Рай, и Ад – всё заключено здесь, – доктор постучал пальцем по лысине. – Так-то, голубчик!

Гришанин практически смирился. То ли мудрая рассудительность доктора действовала столь умиротворительно, то ли премедикация... И всё же, оставалось какое-то беспокойство, что-то такое, что держало, не отпуская в сумрак безмыслия. Что-то ещё оставалось недоделанным, недосказанным...

И тут он понял – что.

Собрав остатки воли, Гришанин оторвался от подушки.

 – Галчонок! – закричал он, и ему показалось, будто где-то там, за силуэтами людей в белом, в меркнущей перспективе коридора, мелькнула ОНА. – Галчонок, я не сказал тебе главного! Я не сказал тебе, что всё это время, все эти бесконечные годы, я думал о тебе! Я разговаривал с тобой, я жил мыслью, что ты где-то есть! Галчонок, конечно, все слова ложь, и всё же, и всё же... Ты должна это знать: я ЛЮБИЛ тебя, Галчонок! Я никогда не переставал любить тебя, Галчонок! Галчонок, Галчонок, Галчонок!!!

Голова рухнула на подушку. Взгляд ни за что не мог зацепиться. Бесконечная череда белых дверей, редкие больные, молчаливые, точно призраки, какие-то фикусы, кактусы, лианы – всё куда-то неслось, всё плыло и перемешивалось, сливаясь в пёстрый фон ускользающей реальности. В какой-то момент и эта пестрота ускорилась, затлела, вспыхнула – и остался только свет, нестерпимо яркий, слепящий, погружающий всё и вся в непроглядную тьму.

«Так, всё-таки: свет или тьма?» – последним всплеском сознания попытался определить Гришанин. Но так и не смог.

«Да, в сущности, какая разница, – подумал он. – Это ведь, как посмотреть...»

 


_____

 

И всё-таки, это был свет. Позднее летнее утро широкой солнечной полосой вползало через окно в комнату. Цветы на подоконнике горели пушистым венчиком. На стену легли ярко-белые косые квадраты. Смятая постель сияла альпийскими хребтами складок.

Гришанин раскрыл глаза и тут же зажмурился от беспощадной и весёлой яркости солнца.

 – Ну что, проснулся? – послышался укоризненно-ласковый голос.

Гришанин с усилием протёр не желающие разлипаться глаза и заставил себя взглянуть на окружающий мир. Всё было как всегда, всё на своем месте: кровать, цветы, шкаф, стол, картина на стене, привычный хаос сваленной на стуле одежды... И розовый махровый халатик жены, и её мягкие шаги в пёстрых тапочках, и её традиционная утренняя возня, и её улыбчивое лицо, на котором ещё лежит сладкий отпечаток недавнего сна.

 – Как спалось? – лукаво поинтересовалась она.

 – Да так... – Гришанин никак не мог привыкнуть к свету, и всё сжимал и разжимал отёчные веки. – Что-то никак не пойму.

 – Тебе что-то снилось?

 – Да, кажется, был какой-то сон.

Жена присела на край кровати и внимательно посмотрела на мужа:

 – Кошмарный?

Гришанину не понравился её взгляд. Было в нём что-то изучающее, что-то от следователя.

 – Не помню, – ответил он и по-собачьи потряс головой. Он не лгал, сюжет сновидения успел раствориться в чёрном омуте подсознания. Оставалось только сознание, залитое ярким светом летнего утра. – Помню только что-то смутное, тяжёлое. Какой-то осадок в душе.

Жена продолжала изучать его лицо.

 – Тебе, кажется, снилась какая-то птица, какая-то галка, что ли... или ворона, – подсказала она. – Ты так кричал, так звал...

Гришанину показалось, что жена над ним издевается, показалось, будто нарочно замалчивает куда более важные фрагменты сновидения.

 – Птица? – переспросил он. – Возможно... А впрочем, не помню. Да и какая разница?

Жена поднялась с кровати, прошлась по комнате и открыла дребезжащую дверцу шкафа.

 – Не скажи, – возразила она, раскрывая какую-то книгу. – Сновидения – очень важная часть нашей жизни. Так, так... – комментировала она, листая страницы. – Ага, вот, смотри: ПТИЦЫ. «Как правило, птицы – счастливый знак, особенно, если они с ярким оперением, поющие и летающие. Мёртвая или раненая птица предсказывает заботы, но если она была вашей добычей, заботы быстро исчезнут. Птичьи яйца в гнезде означают деньги…», тебе не снились яйца в гнезде?.. «Птица, сидящая на яйцах, указывает на отсрочку в получении выгоды. Пустое гнездо предупреждает, чтобы вы не вмешивались в семейные ссоры…», пустого гнезда не было?.. «Клюв птицы означает перемену места жительства…»

Гришанин знал эту книгу – «Тайны сновидений». У жены было несколько такого рода брошюр: «Гадание по руке», «Карты таро», «Приметы и ответы». Кроме того, имелись и такие: «Активные продажи», «12 секретов успеха», «101 приём сделать бизнес эффективным». Все они были в броских, чем-то похожих на неё саму, обложках. Все они были её настольными книгами. Все они составляли резко очерченный круг её читательских интересов.

 – И охота тебе читать всю эту херомантию… – с кислым нажимом на «е», осудил Гришанин.

Жена как будто не слышала. Она никогда его не слышала – за исключением случаев, когда сама включала тумблер своего к мужу интереса.

 – Так, – продолжала она, шелестя страницами, – сейчас посмотрим на «вэ»... Ага, вот: ВОРОНА. «Ворона – это несчастный знак. Она обычно приносит печальные новости», – она взглянула с преувеличенным испугом: – Постарайся вспомнить, тебе не ворона, случайно, снилась?

 – Не помню, ничего не помню!.. – внезапно закричал Гришанин, и, вскочив с кровати, метнулся в коридор...

Он бежал согнувшись, прижимая руки к животу. Под ладонями что-то пузырилось, перекатывалось. Неожиданно Гришанин понял, что это – именно то состояние, которое тревожило его всю ночь, заставляя кряхтеть, ворочаться и подтягивать ноги. Именно то, что вызвало каскад тяжёлых мыслей и будоражило нестойкий сон. Мыслей, ни одной из которых он сейчас не мог вспомнить, и от которых в душе оставалась глухая, похожая на боль, тяжесть...

В несколько гигантских шагов он покрыл прямик коридора. Одним рывком включая свет, распахивая дверь, и стягивая трусы, он припал чреслами к холодной пасти унитаза – и тут всё бремя разрешилось, обрушившись в урчащую бездну канализации.

 – Что там за катастрофа? – рассмеялась жена.

 – Да, вот, – кряхтя, отозвался Гришанин, – что-то прослабило...

Жена подошла поближе – их многолетняя близость давно уже отменила закрывание туалетной двери – и с критическим любопытством разглядывала скрюченное тело мужа, его искажённое, сосредоточенное лицо, его дрожащие, ощетинившиеся эрегированными волосками, колени.

 – Ну что ж, неудивительно, – заключила она. – Вчера блевал, сегодня – пожалуйста, продолжение концерта...

Гришанин собрал лоб в складку напряжённой мысли:

 – Блевал?

 – Ну конечно! Ты что, не помнишь?

 – Нет.

 – Ну, а как напился вчера – тоже не помнишь? И вообще: ты хоть помнишь, что пьёшь уже больше недели? Ты хоть помнишь, что как только ты ушёл в отпуск, у тебя сразу же начался запой? Потихоньку, не в стельку, конечно, но, всё-таки – запой.

Гришанин глуповато хлопал глазами. В жене он читал неподдельную, чуть сглаженную иронией, озабоченность. Было видно, что она не лукавит. Было видно, что её гложет явно не обозначенная, пока, проблема. И даже не запой тому виной – за её маской демонстративной беззаботности угадывалось что-то другое, куда более драматичное, конфликтное. Он пытался понять, что именно, но мысли путались, воспоминания оставались сумбурными и все идеи утопали в колокольном похмельном гуле.

 – Не помню, – почти с ужасом, признался он. – Ничего не помню!..

Внутри организма гулял холодный ветерок опустошения, он весь, казалось, вывернулся кишками наизнанку, но облегчение никак не наступало, и Гришанин никак не мог прервать свой чувственный засос с унитазом. Напротив, ему становилось всё хуже. По мере того, как осколки впечатлений складывались в мозаику окончательной реальности, тоскливая смута чувств всё более перетекала в смутную тоску сознания. Гришанин начинал понимать, почему под ладонью шуршит многодневная поросль подбородка, почему так вибрируют пальцы в тщетной попытке выудить из пачки сигаретку, почему по спине пробегают электрические разряды озноба. Он потянул за ниточку ассоциаций, и клубок обратной связи покатился, покатился...

Гришанин понял, почему не смог найти ни тапочек, ни халата, а вместо них попались новые брюки, заляпанные высохшей грязью. Понял, почему на прикроватном столике стоит натюрморт из пустой коньячной бутылки, рюмки с янтарной лужицей и пресытившейся окурками пепельницы. Он почти уже приблизился к пониманию взгляда жены – это была больше чем защитная ирония тревоги или сварливое недовольство нарушенного порядка. Это было настоящее крушение, и оно тянулось в совсем недавнее прошлое, фабула которого уже вырисовывалась на ближайших подступах к недельному, как сказала жена, запою...

Он почти осознал непосредственную, главную причину своего болезненного состояния, своей чёрной меланхолии, своего... нежелания жить. Это было, это была...

Истерику воспоминаний прервал голос жены:

 – Ну ладно, я чувствую, ты тут засел надолго... В общем, я сейчас еду в турфирму. Мы, кажется, собирались ехать всей семьёй на море. Надеюсь, ЭТО ты помнишь? – она посмотрела в упор, и Гришанин оцепенел под её гипнотическим взглядом удава. – Я только хотела уточнить, а то ты всё что-то мямлил, в последнее время, невнятно... Ну, так ты едешь с нами, или нет?

Чувствуя, как своим ответом наступает ногой на собственное горло, ещё не зная, почему столь обычное дело пронзает нутро судорогой протеста, но точно зная, что именно этот ответ неизбежен, Гришанин обречённо произнёс:

 – Конечно еду, дорогая.

 

 

 

 

 

2002г.

 

 

 


Оглавление

2. От автора
3. Ноу проблем
4. Месть
507 читателей получили ссылку для скачивания номера журнала «Новая Литература» за 2024.02 на 28.03.2024, 12:03 мск.

 

Подписаться на журнал!
Литературно-художественный журнал "Новая Литература" - www.newlit.ru

Нас уже 30 тысяч. Присоединяйтесь!

 

Канал 'Новая Литература' на yandex.ru Канал 'Новая Литература' на telegram.org Канал 'Новая Литература 2' на telegram.org Клуб 'Новая Литература' на facebook.com Клуб 'Новая Литература' на livejournal.com Клуб 'Новая Литература' на my.mail.ru Клуб 'Новая Литература' на odnoklassniki.ru Клуб 'Новая Литература' на twitter.com Клуб 'Новая Литература' на vk.com Клуб 'Новая Литература 2' на vk.com
Миссия журнала – распространение русского языка через развитие художественной литературы.



Литературные конкурсы


15 000 ₽ за Грязный реализм



Биографии исторических знаменитостей и наших влиятельных современников:

Алиса Александровна Лобанова: «Мне хочется нести в этот мир только добро»

Только для статусных персон




Отзывы о журнале «Новая Литература»:

24.03.2024
Журналу «Новая Литература» я признателен за то, что много лет назад ваше издание опубликовало мою повесть «Мужской процесс». С этого и началось её прочтение в широкой литературной аудитории .Очень хотелось бы, чтобы журнал «Новая Литература» помог и другим начинающим авторам поверить в себя и уверенно пойти дальше по пути профессионального литературного творчества.
Виктор Егоров

24.03.2024
Мне очень понравился журнал. Я его рекомендую всем своим друзьям. Спасибо!
Анна Лиске

08.03.2024
С нарастающим интересом я ознакомился с номерами журнала НЛ за январь и за февраль 2024 г. О журнале НЛ у меня сложилось исключительно благоприятное впечатление – редакторский коллектив явно талантлив.
Евгений Петрович Парамонов



Номер журнала «Новая Литература» за февраль 2024 года

 


Поддержите журнал «Новая Литература»!
Copyright © 2001—2024 журнал «Новая Литература», newlit@newlit.ru
18+. Свидетельство о регистрации СМИ: Эл №ФС77-82520 от 30.12.2021
Телефон, whatsapp, telegram: +7 960 732 0000 (с 8.00 до 18.00 мск.)
Вакансии | Отзывы | Опубликовать

Поддержите «Новую Литературу»!